Ощущение времени - Михаил Садовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Почему он так испугался?“ — я не мог успокоиться, ожидая Милку на пустыре за школой. Она прикатила на свой „Мифе“ и, ещё не остановившись, выпалила в меня:
— Дурак!.. Додик, ты настоящий дурак!.. И ещё болтун!.. — Я молча сгорал от стыда. — Знаешь, как мне влетело! Кто тебя просил рассказывать все наши тайны…
Я очень боялся, что она сейчас скажет: „Не буду больше с тобой дружить!“ или что-нибудь в этом роде, и я тут же умру, прямо на этом месте… я совершенно ясно вообразил, как падаю и стукаюсь головой о штабель досок у забора… я был уже полудохлый и плохо слышал сквозь своё воображение Милкин голос… но она вдруг сказала совсем другим тоном:
— Н, что мне с тобой делать, Додик, ну скажи сам, балда?.. — и мне второй раз в этот день стало так горячо, как будто меня бросили в топку паровоза, как я читал про какого-то революционера… и я начал воображать, как я горю… но получалось так страшно, что я зажмурился и тут же вернулся… Милка стояла напротив. Она догадалась, что мне очень плохо. — Открой глаза сейчас же! — Конечно, я открыл. — И больше так не делай, — я не понял, про что она: не рассказывать наши семейные тайны, или не гореть всё время почём зря… — Я тебе пригнала „Мифу“, Додик. Мы завтра едем отдыхать на юг… Отец вдруг объявил… — я почувствовал сразу такую пустоту… такой страх… я точно знал, что больше её не увижу! Велосипед упёрся педалью мне в щиколотку, и я поскорее опустил глаза, будто посмотреть, потому что слёзы текли сами собой и падали точно на раму… Милка тоже плакала. Наверное, она подумала то же самое, но не говорила… так мы стояли по две стороны велосипеда и сопели… — Мне надо идти, Додик, — она шагнула назад, — я потихоньку сбежала на секунду… отец очень испугался, когда понял, что ты всё знаешь… ты так напортил всё, Додик… — она не договорила и пошла.
— Милка! — засипел я, — подожди! — она подошла и оттопырила нижнюю губу… она всегда так делала, когда переживала.
— Прощай, Додик… — и поцеловала меня прямо как взрослая… и я почувствовал языком какие у неё солёные слёзы…»
Лысый молчал. Очевидно, не так просто оказалось сделать обещанное. Иванов вернулся раньше срока, но извинился и сказал, что всё понимает, и пока не придёт назначенное число, его мастерская на ночь наша, но день — его, потому что он так изголодался по работе, что «ни секунды терпежа»! Они крепко выпили по случаю приезда, и в разговоре Серый неожиданно и непонятно почему рассказал про Лёньку Дрейдена и Фиру… Так случилось, как в вагоне поезда… непонятно почему развязываются языки… особенно если немного плывёт от выпитого голова, и мир кажется переполненным.
— Давай наводку! — потребовал Борька.
— Какую наводку? — не понял Серый.
— Кому звонить в твоём Лондоне.
— Додик! — требовательно обратился Серый.
— Да, я на память всё помню… сейчас запишу.
— Я, ребята, там в церковь зашёл. Поставил свечки. Стою. Стены закопчённые. Иконы простенькие… по-нашему, так самодеятельный художник работал… оно видно сразу… Стою. Ни мысли, ни молитвы — пустота одна… потому и пошёл в храм… наполниться, понимаете?.. — он снова налил и все выпили молча. — Но потом чувствую, что от этих икон какая-то эманация… чувствую… выразить не могу… в храме пусто… служба кончилась… бабки дохлые скребут чего-то… и всё… а мне так хорошо становится, что я их расцеловать готов всех — и иконы, и бабок этих сутулых беззубых… расцеловать, что они смогли каким-то чудом уберечь храм… не закрыли его… на кирпич не разобрали… иконами печи не топили хреновы прихожане… их мать, как в Яропольце… вышел: лебеда в пояс, крапива в рост, репей на две головы выше и тишина… обратно не хотел ехать. Деревенский я. И мне там всегда родина… а тут я живу турист туристом… и знаете чего? — он сильно наклонился над столом, захватил большой рукой горлышко бутылки и опёрся на неё, чтобы грудью не рухнуть на тарелки, — скурвиться боюсь! Вот, бля, до чего страшно! Сам себя проверяю… это ж не объявят тебе, а исподволь… а потом однажды вдруг обнаружишь, какой сукой стал, и проклянёшь всё на… и на осину верёвку накинешь… потому что… — он не договорил и махнул рукой. Видно было, что он уже крепко пьян. Но он налил себе ещё… разлил остальное по стопкам и, ничего не говоря, долго и смачно тянул горячую жидкость мокрыми губами… потом повесил голову и тихо сказал: «Всё, ребята, я пошёл. До завтра. Додик, давай бумажку…» — он сунул её в карман куртки, с хрустом сминая, и Додик был уверен, что дальше этого кармана она никуда не денется и не увидит света.
Вера объявила забастовку.
— Давид! — она первый раз назвала его полным именем. — Не обижайся, но я должна исчезнуть из мира… Израилич сказал, что не узнаёт меня… знаешь, страшнее ничего не придумаешь… он вообще никогда не говорит, что плохо… он всегда говорит, что хорошо, и просит сделать остальное так же… а тут получилось совсем грустно… Мишка, кажется, переиграл руку… и мне он тоже так сказал, значит, дело плохо… В таком ключе на конкурс не попадёшь… а потом, знаешь, чтобы проверить любовь, все героини всех романов на время расставались… ну, Додик, Додик… ты же любишь меня! Нет?.. Додик… — она сладко задышала в самое ухо, — спасибо Иванову… сегодняшняя ночь наша… и что я с тобой сделаю!.. Додик!..
Додик удивился, что не воспринял эту перемену по-своему обыкновению — трагически. Больше того, он даже почувствовал неожиданное облегчение: исчезло постоянное ощущение жаркого ожидания её прихода, обладания — страсть диктовала ритм жизни… теперь наступил отдых… он напряжённо пытался вспомнить, когда такое с ним уже было… это знакомое внутреннее освобождение после долгого напряжения… желанного, сладкого, но утомительного и обязывающего. Невольно он вспоминал все свои прошлые увлечения и то, как расставался с ними… похоже, но не то… ночью он просыпался, и в темноте совершенно зримо перед его открытыми глазами вставали кадры из прошлого… они монтировались удивительно произвольно, без всякой логики и смысла… звучали голоса. Жаркие воспоминания возбуждали и вдруг обрывались, он пытался восстановить мотивы своих поступков, расставаний — всё было расплывчато и неубедительно. «Наверное, тогда было по-другому. Ушли мелочи, составляющие атмосферу, которой дышишь, а в безвоздушном пространстве вес происходящего иной, лунный, миражный…» Так прошло несколько ночей и пустых дней между ними. Возможно это было выздоровление после страсти? Отрезвление… поиск равновесия и нового согласования собственных души и тела.
Однажды утром он проснулся рано, как обычно в его периоды неподвластной жизни, даже не плеснув воды на лицо, заправил в машинку лист бумаги и начал сразу, без раздумья писать.
«— Я не хочу ехать с вами, мама!
— Как это возможно, сын, подумай! Если мы с папой уезжаем? Ты же не можешь остаться тут один! И потом ты так мечтал поехать в Минск, повидаться со своими двоюродными, которых ещё никогда не видел… познакомиться… Что случилось?
— Ничего не случилось… а пусть твоя сестра Голда приедет… ты же сама говорила, что она мечтала побывать в Москве… а я буду с ней здесь… и вы с папой от меня отдохнёте — ты же сама говорила: „Боже, когда я отдохну от тебя хоть немножко!“ — произнёс он с точной маминой интонацией, и она засмеялась в ответ.
— Нет, сынок, так не получится. Эта поездка будет мне не в радость. Я буду нервничать всё время и думать, как ты здесь, и что ты натворил.
— Я буду тебе писать каждый день. — соврал я.
— Нет. Это ещё хуже! — не согласилась мама.
— Почему? — удивился я, — Почему?
— Потому что тогда думаешь, что пока шло письмо, что-то непременно случилось… когда отец писал с фронта, я всегда читала письмо с конца к началу, так получалось, что меньше времени ждать следующего… мишугас, конечно, я понимаю… но было от чего сходить с ума… ты же уже большой… должен помнить… мы с тобой это пережили вместе… Нет. — закончила она жёстко. — Не может быть и речи.
И тут Додик понял, откуда у него это знакомое ощущение! Милка уехала, и он боялся, что пока его не будет, она вернётся и уедет навсегда в свой Израиль… если бы он остался сторожить её, то сходил бы с ума каждый день, как мама, когда ждала писем с фронта. Но не вышло остаться… он тогда с матерью и отцом первый и, как потом оказалось, единственный раз в жизни поехал вместе в дальнюю дорогу… вот тогда оно и настигло его — это чувство покоя и свободы… Неотвратимость дарует уверенность. Иногда страшную, трагическую, но…»
Он начал работать. Забыл обо всём на свете и успокоился. Страсть, перешедшая в привычку. Удивление происходящим и радость от мелодии процесса. Пальцы сами скачут по пуговкам клавиатуры, и непонятно почему именно эти слова появляются на бумаге, но потом выясняется по прочтении, что именно они самые нужные и точные, а если нет?! Так легко порвать лист и написать сначала… вот если бы в жизни можно было хоть что-нибудь переписать дважды, переиграть, переделать… «Давненько об этом люди думают. Сколько раз читал… но, если доказано, что можно обогнать время, и уже возможен полёт в космос, почему бы этому не случиться?» От этих мыслей захватывало дух, кружилась голова, и Додик сразу же опровергал себя очень просто по-бытовому… «Ещё долго это будет только для избранных… и ни одна пара не согласится расстаться, потому что один из них избранник… суть настоящей любви, наверное, в пожертвовании… непрерывном, попеременном, необходимом, поэтому особенно в старости люди так держатся друг за друга… свергающееся одиночество не даёт возможности жертвовать ради любимого человека, и тогда жизнь теряет смысл… разве не так?»