Двуликий Берия - Борис Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому Берия никак не мог полагаться на народную поддержку в осуществлении тех или иных реформ. Народ его попросту не знал. А то, что он рассылал собственные записки вместе с постановлениями Президиума ЦК в парторганизации на места, само по себе не могло способствовать росту популярности Берии среди партноменклатуры. Скорее наоборот. Предлагавшиеся Лаврентием Павловичем реформы были для партийных работников как нож острый, поскольку ограничивали их власть и только укрепляли ненависть к «лубянскому маршалу».
Как кажется, за годы руководства Спецкомитетом Берия несколько оторвался от реальной жизни, привыкнув, что и министры, и секретари обкомов беспрекословно выполняют его распоряжения, позабыл, что это было так только потому, что за его спиной стоял Сталин, а рядом с ним, как один из членов Спецкомитета, — Маленков, курировавший партийные кадры. Может быть, Лаврентий Павлович думал, что после смерти Сталина его будут уважать хотя бы за то, что сделал атомную бомбу, и перестанут бояться, как главу карательных органов. Но если не широкие массы народа, то часть номенклатуры и интеллигенции продолжали бояться Берию. Они-то знали, что помимо «бериевской оттепели», когда выпускали тех, кого не успели сгубить при Ежове, были и репрессии 1939–1941 годов, и не только против соратников Ежова, но и против военных и деятелей культуры, были массовые депортации в войну, к которым Берия был непосредственно причастен. Те, кто был ближе к верхам, знали, что в случае чего рука у Лаврентия Павловича не дрогнет, хотя без нужды и по своей инициативе, без санкции Сталина, он никого в расход не выводил.
Симонов в своих воспоминаниях, записанных через 26 лет после ареста Берии, безусловно, демонизирует его личность, следуя в рамках постановления июльского Пленума, выдумавшего «заговор Берии». Но когда он описывает свои переживания после известия о падении Берии, то, наверное, отражает и реальный страх того времени: «Главным было чувство облегчения, что уже не произойдет чего-то, что могло бы произойти, оставайся все по-прежнему. То, что Берия был близок к Сталину, то, что так или иначе, во все времена пребывания в Москве, занимаясь отнюдь не только Министерством внутренних дел или Министерством государственной безопасности, или промышленными, строительными министерствами, входя в Государственный Комитет Обороны во время войны, он всегда при этом имел некую дополнительную власть как человек, или руководящий, или наблюдающий за органами разведки и контрразведки, — все это было известно. И очевидно, часть авторитета, созданного им себе при своевременном срочном выполнении тех или иных государственных заданий в области промышленности (Симонов, присутствовавший на июльском Пленуме, где разоблачали Берию, прекрасно знал, какие именно задания выполнял Берия: делал атомную бомбу, однако и в 1979-м причастность Берии к атомному проекту оставалась тайной, он не пытался ее нарушить даже в мемуарах, писавшихся во время последней болезни, за пять месяцев до смерти, и не предназначавшихся для прижизненной публикации. — Б. С.), была замешана на том страхе и трепете, которые людям вселяло такое его совместительство, — это принадлежало к числу обстоятельств, о которых нетрудно было догадываться, и мы догадывались о них.
При том положении, которое Берия занимал при Сталине, то, что он окажется среди первых лиц государства после смерти Сталина, казалось само собой разумеющимся. Но то, что он сразу же сделался вторым лицом и очень активным (по справедливости, все-таки не вторым, а третьим, если считать первым формального сталинского преемника Маленкова, а вторым — руководителя партии Хрущева. — Б. С.), то, что не кто другой, а именно он предлагал кандидатуру Маленкова, — от этого возникало ощущение некой опасности. Это ощущение испытывали многие. Время, особенно в первые месяцы после смерти Сталина, продолжало оставаться жестким, и первое осязаемое изменение в нем появилось только после разоблачения сфальсифицированного дела «врачей-убийц» и освобождения этих людей (происшедшего в первую очередь по инициативе все того же Берии. — Б. С.). Время не предрасполагало к слишком откровенным разговорам на такие темы, но помню, что с оговорками, с недоговоренностями у разных людей все-таки проявлялась тревога, связанная с тем положением, которое после смерти Сталина занял Берия. Были среди разнообразно выраженных тревог этих и такие оттенки: а не попробует ли Берия занять по наследству место Сталина в полном смысле этого слова?»
Ну, насчет степени близости Берии к Сталину, особенно в последние годы, Симонов, памятуя его грузинские знакомства и разговоры, вряд ли заблуждался. Уж кто-кто, а Константин Михайлович должен был понимать, что наезд Сталина на «мингрело-националистическую группу» был наездом и на Лаврентия Павловича. А тревога… Тревога у тех, с кем беседовал Симонов, наверное, была. Только надо учитывать, с кем он мог беседовать. Это были главным образом коллеги по литературному цеху да чиновники из агитпропа и отдела культуры, надзиравшие за литературой, вроде того же Московского. Они в той или иной степени общались с Хрущевым, в бытность его главой коммунистов Москвы, и с Маленковым как с секретарем ЦК. Да и с Молотовым наверняка встречались, тем более что супруга Вячеслава Михайловича проявляла интерес к людям искусства. Да и молотовский культ до войны был весьма неслабый, уступавший только сталинскому. Но с Берией этим людям никогда контактировать не приходилось. Его личность была окружена ореолом таинственности, связанным с его чекистским прошлым. А увеличение влияния Лаврентия Павловича, соответственно, приводило к уменьшению влияния в коллективном руководстве Никиты Сергеевича и Георгия Максимилиановича. Слов нет, Хрущев с Маленковым были люди не сахар и невинных душ погубили ничуть не меньше, чем Берия, а, может быть, даже поболе. Но и Симонов, и те, с кем он беседовал весной и летом 1953-го, относились к тем, кто благополучно пережил все чистки, и кого Берии не пришлось освобождать из лубянских застенков в 1938–1939-м. Да и подлинную роль партийных руководителей в репрессиях Симонов и его собеседники наверняка не представляли себе в тот момент в полной мере, списывая все на НКВД. Так что «чужак» Берия воспринимался как куда более опасный, чем свои, привычные Маленков, Хрущев и Молотов.
Лаврентий Павлович же если и был популярен, то только среди «секретных академиков» и директорского корпуса, связанного со Спецкомитетом. Но на расклад сил в Кремле они повлиять никак не могли.
9 марта 1953 года, в день похорон Сталина, тело которого поместили в ленинский Мавзолей, на траурном митинге с трибуны Мавзолея с речами, полными казенной скорби и клятвами в верности делу покойного, выступили Маленков, Берия и Молотов. Свое впечатление от их речей передал присутствовавший в тот день на Красной площади Константин Симонов: «Различие в тексте речей мне и тогда не бросалось в глаза, да и сейчас (в 1979 году. — Б. С.), когда я перечел их в старой газете, они не слишком отличаются друг от друга, разве только тем, что в речи Молотова, в первом ее абзаце, о Сталине сказано несколько более человечно, чуть-чуть менее казенно, чем в других речах. Однако та разница, которую сейчас по тексту этих речей не уловишь, но которая была тогда для меня совершенно очевидна, состояла в том, что Маленков, а вслед за ним Берия произносили над гробом Сталина чисто политические речи, которые было необходимо произнести по данному поводу. Но в том, как произносились эти речи, как они говорили, отсутствовал даже намек на собственное отношение этих людей к мертвому, отсутствовала хотя бы тень личной скорби, сожаления или волнения, или чувства утраты, — в этом смысле обе речи были абсолютно одинаково холодными. Речь Маленкова, произнесенная его довольно округлым голосом, чуть меньше обнажала отсутствие всякого чувства скорби. Речь Берии с его акцентом, с его резкими, иногда каркающими интонациями в голосе, обнажала отсутствие этой скорби более явно. А в общем душевное состояние обоих ораторов было состоянием людей, пришедших к власти и довольных этим фактом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});