Сталин и писатели Книга четвертая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
► В книжном магазине, неподалеку от нашей гостиницы, я приобрел несколько книг, в том числе роскошное иллюстрированное издание «Декамерона». Как-то вечером, когда я просматривал накопившиеся за неделю газеты, ко мне зашла переводчица нашей группы Зина
— Извини, что побеспокоила, — сказала она — Нет ли у тебя чего-либо почитать?
Я указал на стопку книг на краю стола. Она принялась их просматривать, и я заметил, что ее внимание привлек «Декамерон».
— Можешь взять с собой эту книгу.
— Но она, кажется, неприличная.
— Что за чепуха! — возмутился я. — Это же классика, каждый образованный человек должен ее знать!
Она колебалась — ей и хотелось взять, и было как-то неловко.
— Ну, тащи ее сюда, садись рядом. Я прочту тебе одну из новелл.
Зина передала мне томик, села поодаль на диван. Книга, естественно, была на немецком, но для нас это не составляло проблемы. Не помню уж, какую новеллу я выбрал, во всяком случае она шокировала Зину, которая стала корить меня за нескромность. Впрочем, уходить она не собиралась. По тем временам, да еще учитывая наше пуританское воспитание, то был чуть ли не верх эротики. Я подсел к Зине поближе, и мы вместе стали разглядывать картинки, многие из которых были весьма фривольны. Потом уже Зина захотела прочесть одну из новелл.
До сих пор мы относились друг к другу совершенно индифферентно, но тут ощутили, что совместное чтение «Декамерона» как-то сближает. Нас забавляли двусмысленные, а порой и вовсе недвусмысленные эпизоды. Наши руки сплелись, и как-то незаметно мы оказались в объятиях друг друга. Внезапно она напряглась, острые локти впились мне в грудь и оттолкнули.
— В чем дело, что случилось? — прошептал я.
— Профсоюз научил меня быть стойкой, — неестественно резко выкрикнула Зина.
— При чем тут профсоюз, какое ему до нас дело?
— Глупый, как ты не понимаешь, — ответила она. Уже более спокойно отодвинулась подальше и, понизив голос, пояснила
— Профсоюз — это партия, ВКП(б). За границей запрещено признавать причастность к партии, а чтобы мы знали друг о друге, говорим, что члены профсоюза. И должны быть морально устойчивы.
(В. Бережков. Как я стал переводчиком Сталина. М., 1993. Стр. 90-91).А теперь представьте себе, что такой вот морально устойчивой Зине попадается на глаза не «Декамерон», а книжная новинка, — только что вышедший сборник лирических стихов современного советского поэта, и она там читает, к примеру, такие стихи:
Ты говорила мне «люблю»,Но это по ночам, сквозь зубы,А утром горькое «терплю»Едва удерживали губы.
Я верил по ночам губам,Рукам лукавым и горячим,Но я не верил по ночамТвоим ночным словам незрячим.
Я знал тебя, ты не лгала,Ты полюбить меня хотела,Ты только ночью лгать могла,Когда душою правит тело.
Или — такое, еще более откровенное:
О белом полотне постели,О верхней вздернутой губе,О гнущемся и тонком теле,На пытку отданном тебе,
О нежной и прохладной кожеИ о лице с горящим ртом,О яростной последней дрожиИ об усталости потом.
Но может быть, в ее реакции, которую не так уж трудно угадать, был и какой-то резон?
В самом деле, какое дело читателю до всех этих откровенностей. В конце концов, это ведь действительно касается только их двоих — «его» и «ее»...
А какое дело читателю, мог бы спросить автор этих «постельных», как многие их тогда называли, стихов до таких, еще более интимных откровенностей:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,Стенаньем, криками вакханки молодой,Когда, виясь в моих объятиях змией,Порывом пылких ласк и язвою лобзанийОна торопит миг последних содроганий!О, как милее ты, смиренница моя!О, как мучительно тобою счастлив я,Когда, склоняяся на долгие моленья,Ты предаешься мне нежна без упоенья,Стыдливо-холодна, восторгу моемуЕдва ответствуешь, не внемлешь ничемуИ оживляешься потом всё боле, боле —И делишь наконец мой пламень поневоле!
Но ведь это — Пушкин! Классика! Как «Декамерон», — могла бы ответить на это морально устойчивая Зина. А тут — наш, советский поэт. Быть может, даже (и наверняка!) тоже «член профсоюза»!
О том, что у нас, в СССР, «есть секс», советские поэты предпочитали не заикаться.
В моей памяти (а стихов я тогда читал тьму) сохранилась только одна робкая попытка нарушить эту границу, которая, как и Государственная, была у нас «на замке».
Нарушителем границы был один мой товарищ, молодой поэт. Он сочинил (и даже осмелился прочесть на нашем поэтическом семинаре) стихи, обращенные К любимой девушке, в которых была такая строка:
Разве, когда ты голая,Ты перестаешь быть комсомолкой?!
Боже! Какой тут поднялся шум! Как дружно все клеймили юного нахала, обзывая эти его строчки — кто пошлостью, а кто и кощунством. А он всего лишь хотел сказать, что сохраняет верность своим коммунистическим (комсомольским) идеалам не только днем, но и ночью.
Герои повестей и романов Симонова об этой своей верности коммунистическим идеалам напоминают нам постоянно. Чуть ли не каждой своей репликой. И не как-нибудь там иносказательно, а грубо и прямо, со всей, как тогда говорили, большевистской откровенностью:
► Взявшись рукой за борт грузовика, он задумчиво оглядел город. Странное оцепенение охватило его. Только сейчас он почувствовал до конца всю необыкновенность случившегося с ним: он вернулся на родину. Он страстно любил ее оттуда, издалека. Любил ее как коммунист, стоявший у власти в этой стране и бывший в ответе за ее судьбы, и как русский, гордый тем, что именно его Россия стала колыбелью революции. Это была сильная и зрелая любовь взрослого, много испытавшего и много думавшего человека.
(К. Симонов. Собрание сочинений. Т. З. М., 1980. Стр. 139).Так чувствует и так думает герой повести Симонова «Дым отечества», только что вернувшийся из долгой заграничной командировки в свой родной Смоленск.
Эта тема у Симонова постоянная — не только в прозе, но и в стихах («Мир неделим на черных, смуглых, желтых, а лишь на красных — нас, и белых — их...») и очень для него важная. Но в любовной его лирике она отсутствует начисто.
Тут он и его возлюбленная живут в совсем ином мире. Не только в другом пространстве, но как будто даже и в другом времени:
Я помню зал для репетицийИ свет, зажженный как на грех.И шепот твой, что не годитсяТак делать на виду у всех.
Твои звездный плащ из старой драмыИ хлыст наездницы в руках,И твой побег со сцены прямоКо мне на легких каблуках.
Где все это происходит? И когда? Или - вот это:
Я помню двух девочек, город ночной...В ту зиму вы поздно спектакли кончали.Две девочки ждали в подъезде со мной,Чтоб вы, проходя, им два слова сказали.Да, я провожал вас. И все-таки к ним,Пожалуй, щедрей, чем ко мне, вы бывали.Двух слов они ждали. А я б и однимБыл счастлив, когда б мне его вы сказали.Я помню двух девочек: странно сейчасВдруг вспомнить две снежных фигурки у входа.Подъезд театральный надолго погас.Вам там не играть в зиму этого года.Я очень далеко. Но, может, ониВас в дальнем пути без меня провожаютИ с кем-то другим в эти зимние дни,Совсем как со мной, у подъезда скучают.Я помню двух девочек. Может, живымЯ снова пройду вдоль заснеженных улицИ, девочек встретив, поверю по ним,Что в старый наш город вы тоже вернулись,Боюсь, что мне незачем станет вас ждать,Но будет всё снежная, та же погода,И девочки будут стоять и стоять,Как вечные спутницы ваши, у входа...
Такие стихи могли быть написаны и в 1909-м, и в 1911-м, и в 1913 году...
Конечно, они и этим тоже привлекали к себе толпы поклонников, стосковавшихся по «чистой лирике». Но прежде всего все-таки силой, яркостью и давно — со времен Маяковского и Есенина — забытой откровенностью любовных признаний автора. Именно автора, а не «лирического героя», что вызывало, конечно, особый интерес.
Но еще больший интерес вызывал встававший со страниц этих любовных признаний облик той, к кому эти признания были обращены. «Злая, ветреная, колючая», ненадежная, неверная, грешная. Но именно такая, только такая она ему и нужна: