Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Детки духовные, берегитесь злой собаки Федьки Косого, бегите от его писаний прочь...
Никон-то в вертепе своем под замком, сказывают, нынче принавык и там баб блудить; далеко понасеял дурных семян, словно бы подземными ручьями растеклись они по всей несчастной Руси и дали поганые всходы. Ой, раскольниче, ... сын, хотел истины сыскать в чужих свитках, поверстать нас якобы с самим Владимиром Красное Солнышко, который будто бы стал нам за Христа, а сам завел всех в дикий лес. Разбрелись по чащобе, аукаемся, как дети малые, что оторвалися от мамкина подола... Не в древних хартиях надо искать правды, в них от пыли все затуманилось, а в древлих заветах, что живут по крови. Чти Евангелье – вот и вся истина, сокровенный, не мутнеющий кладезь. От священной книги да от дедичей идет путь по вере, а не из блудных писаний, не вем кем наслеженных у ромеев и гречан и переведенных жидовинами. А у тех одна правда: распни Христа снова и снова...
Ишь ли, обозвал нас Никон староверцами. Сыскать ли большей похвалы? Из русских источников пьем целебную воду, а не из греческих и фряжских помоек... А сам безверец Никон, чего алкаешь? От заповеданных родников по гордыне своей и глупости убег, расплевавшись, задумав затмить в славе земного царя, и прежних, что были в Царь-граде, не сыскал; вовсе заилились, да и пропали. Одна воня там, агаряне пражнетью заметали. Ау-у, шатун! скоро ли тебя дьявол заберет к себе? Да и Федьку мово, отщепенца, прихвати с собою, будет тебе в пристяжных; тамо пропадайте вместях.
И никакой ты, Никитка Минич, не победитель, как звал я тебя прежде, а разрушитель и пособитель демону. Прощевай, отныне и не вспомяну боле, как и не было тебя; живой ты пока, но уже и мертв. А с мертвыма я не борюся... И хоть молодой царишко гнобит меня пуще прежнего, последнюю дыру в белый свет приказал забить досками, но и тот меня не переживет: так Сладенький мне нашептал. А Федька-то Косой наябедничал на меня царю, дак его на волю нынче спускают, бродит меж осыпных изб, как дворный пес, да лижет дверные пробои и мочится на углы...
Эх, не с кем мне ныне братися, пало вражье войско, все перевелось; а как поогляжусь мысленными очами, да раздумаюсь – и устрашусь: ведь и друзей-то не осталось. Духовный отечь Неронов Иоанн оканчивал дни, и Никиты Добрынина нету, и Феоктиста, Киприяна вот Нагого казнили на Усть-Цильме, друга верного Феодора Мезенца повесили, монаха Сергия удавили, Дометиан с товарищи всего 1700 человек в верховьях Тобола сожглися, и любимых дочерей духовных боярыни Федосьи да княгинюшки Евдокии не стало уж как с пять лет тому. Они-то, голубушки, не колыбались в вере, как волна в море, как плотвяная икра в прибрежных осотах, а незыблемо стояли на заповеданной правде. И самых-то зрелых мужей оказались они мудрее, сквозь тыщу лет вперед разглядели грядущий ужас от дьявольского соблазна... Звезды утренние, зело рано воссиявшие! Кто подобен вам на сем свете, разве в будущем святые ангелы! Увы, светы мои, кому уподоблю вас? Разве что магниту камени, влекущему к естеству своему всякое железное. Так и вы страданием влечете душу железную в древнее православие.
Иссохнет трава, и цвет ее отпадет, слово же Господне пребывает во веки. Аще телеса ваши обесчещены, но душа ваша в лоне Авраама, Исаака и Иякова...
* * *Как же не тужить ему, братцы, ежли пятнадцатый год в одиночестве в осыпной избе. Только и говори, что полаешься с сотником через дыру, выметывая во двор на лопате собственное лайно, да посулишь невзгод воеводе, что изредка прибредает из Пустозерской слободки в острожек проверить тюремки и принести из государского Дома новый наказ, чаще печальный, с каждым разом обрезающий и самые-то крохотные вольности. А воеводы худой ругани не боятся, они наверное и с самим чертом породнятся для своей выгоды, у них своя копошливая неутомимая жизнь человека, севшего на кормление, и потому все мысли направлены к одному: где бы промыслить даней, откуда выклянчить угрозами и наветами побольше мзды в своей будущий обоз, вышерстить от язычников податей пушниною и рыбьей костью, отчего тоже перепадет в свой карман, придавить поморянина налогою и праздничными приносами на господский стол. Земли-то под властью необозримые, черт мерил-мерил да веревку оборвал, а оседлого народа скудно, сами едва кормятся, разбрелись по тундрам и сибирским рекам. Да и Пустозерскую слободку едва разглядишь в ледяной пустыни; будто из драного рогозного куля нечаянно просыпалось у Господа, где поноровилось на тот случай, с пригоршню клетей; они пали о край озера, да там навечно и задремали, суписто выглядывая из-за скрипучих ставенок. А всех тягловых да монастырских изб пятьдесят три, да нищих и вдовиц восемь изобок, шесть житьишек причетников от четырех церквей, да двадцать три вовсе осиротевших хижи, где погребальный ветер лишь ночует; правда, есть куда селить соловецких мятежников, тут и бывшему боярину Артемону Матвееву сыскалось места. Много ли с такого посада сымешь прибыток? разве хоть одни сани нагрузишь добром, отправляясь обратно со службы в столицу? Да с гулькин, пожалуй, и наживешь?..
Э, братцы, с больших-то земель, чем пустынней они для стороннего взгляда, куда гуще сливок сымешь да больше кругов масла навьешь: дозору нет, власть – безграничная, царь – далеко, Бог – высоко. А вся низовая Сибирь от Оби и далее к полуночи попадает на Русь через пустозерские таможни, через воеводских целовальников. Так плохое ли тут кормление? И не мелкие московские людишки садятся на власть; ведь только за последние годы владел Угрою князь Петр Григорьевич Львов, на пересменку ему заехал Гавриил Яковлевич Тухачевский, а нынче принял воеводство стряпчий Андреян Тихонович Хононев. От пустозерской съезжей избы много поимела государева казна, потому и хранит этот стол на краю света...
... Ой, поземка завивает, ни зги не видать; осыпные избы страдальцев заметает по крыши. Невольно завопишь от задухи: эй, стражники! ведь вы тоже божьи твари, смилостивьтесь, христовенькие, отгребите снег от дымницы, откопайте оконце. Прохудился острожек, стоячий чеснок проредился, едва держат гнилую стену подпоры. Но где взять денег на починку, ежели своего леса близко нет, надо везти из Ижемской слободки за пятьсот верст, а тамошние мужики даром и не ворохнутся.
... Если с утра низовая поносуха, то к вечеру разыграется пурга; может к утру и вовсе повалить тын, заметет его вместе со стрелецкой вахтой. Хоть и бедные вы ребята, подневольные, тугой на шею надет хомут, но пускай и вас с головой полонит снегами, чтобы не пособляли дьяволу и не досадили узникам. Без послабки стерег сотник Андрей Чуприянов с командою, а нынешний, Матвей Угрюмов, и вовсе озверел. Кроме матерков, ни одного доброго слова не знает, никаких проповедей от протопопа и слышать не желает; заговоришь с ним по-доброму, Бога отыскивая в его душе, а сотник вдруг загрозится вовсе щитом окно закрыть. Хорошо, у десятника Никиты Солоношника отходчивое сердце, еще не потерял совести стервец. На все упреки Аввакума молчит, только крутит заиндевелый ус и сбивает пыжиковый треух с потного лба на затылок: и в мороз, и вьюгу всегда молодцу парко.
... Эх, что за бисовы окаянные детки разыгрались на просторах, завивают веревочку, устроили метельное игрище, выставляя верстовые снеговые столбы в самое занебесье; вскарабкается такой чертушко шутейно под самый мутный месяц да, скорчив рожу, сверзнется в сугроб, взметая вороха колкой ледяной пыли. Пуржистый ветер ударит в засыпуху, скинет с бугра снежный хвост, и струистый его конец неведомо как проскользнет в тюремку и высеется над лавкой ситовой мучицей, скоро тающей на лице. Одна Аввакуму радость, когда в печи играет огонь, бежит по каравым суковатым поленьям, выгрызая в древесной мякоти малиновые пещерицы; и все пламя-то податливое, гибкое, нежно-переливчатое, как сарацинские шелка. Словно бы матерый лис-сиводушка устроился на поленьях, истомно выгибаясь и зазывая Аввакума к себе погостить: де, полезай ко мне в пещь и сразу сыщешь незнаемого допрежь счастия. И тут Христос явится непромедля, как к тем трем отрокам вавилонским, и тогда огонь бывает побежден, и смерть отступает. Но это ежли мучители вкинут...
... Ой, приманчиво, так и тянет нырнуть в полымя и возлечь рядом с огненным лисом. Только пена выскочит на лице, как на сыром еловом полене, да глаза выльются от жара, и душа сразу вылетит из ребер.
Все на свете горит; все вышли из огня и ворачиваются назад в огонь, и мать сыра-земля не есть ли огромный тихо горящий костер, невидимое неугасимое пламя которого и согревает, и вычищает, и на том свободном месте проращивает новую жизнь. И сам-то человек – это ходячая жаровня, в которой скворчат, вытлевают и вышаивают истиха его жизненные годы. Скаредный и угля с загнетка пожалеет, а доброчестный – тот всего себя другим отдаст без жалости... Мне ли сердиться на свою жизнь? Огня от меня на многих хватило, не одно сердчишко, занялось пожаром, по всей Руси искры летят. Не с того ли и боятся меня дикие власти; вот и томят в земле, не ворачивают в престольную, чтобы их при Дворе моим огнем не прохватило насквозь, ибо тогда все православные увидят вдруг, сколь души еретические черны, как головни...