Избранное - Бела Иллеш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда в подвале ко мне протянулось сто рук, я все еще не знал, успел ли. Когда я сказал, кого ищу, передо мной в толпе образовался коридор, и человек десять позвало меня: сюда, сюда!
Мать лежала на соломенном тюфяке в самом дальнем углу подвала. Под головой у нее (под маленькой головой, обрамленной серебристо-белыми волосами) была сложенная черная матерчатая юбка. Худое, почти детское тело покрывал черный крестьянский платок. Глаза были закрыты. Бледные губы сжаты. Уже несколько дней она спит. Так мне сказали, но я понял, что она в обмороке, потеряла сознание от голода. Несколько дней ничего не ела. И теперь медленно умирает…
— Я — врач, — произнесла пожилая женщина в крестьянском платке. — Я не раз осматривала тетушку. Ее нельзя беспокоить! Она уснет тихо, без боли. Быть может, еще сегодня, быть может, даже…
Я молча стоял у соломенного тюфяка.
Первомайский не понял слов, но понял их смысл. Он опустился на колени рядом с тюфяком. Подержал зеркальце у лица матери. Затем смочил водкой безжизненное лицо, потер виски и водкой же смочил худые, маленькие руки.
Капитан Матюшевский прижал к бледным губам матери алюминиевую флягу:
— Товарищ майор, — повернулся ко мне Матюшевский, — разрешите съездить в Кишпешт за врачом.
Пока мы ждали врача, Первомайский нарезал ли куски хлеб, который мы принесли с собой. Люди, получившие от Первомайского кто четверть, кто полбуханки, не верили своим глазам. С робостью протягивали они руки за хлебом. И, только убедившись, что он не тает в руках, радостно и громко кричали:
— Хлеб! Хлеб! Настоящий хлеб!
Полковник медицинской службы Морозов тщательно осмотрел мать. Затем сделал ей инъекцию. Камфору с кофеином. На принесенной с собой спиртовке подогрел молоко. В молоко подмешал коньяку и ласково, но решительно влил матери в рот. Потом сделал новую инъекцию и заставил проглотить чайную ложечку мандаринового сока.
Десять минут спустя мать открыла глаза.
Через полчаса узнала меня.
Час спустя, уже начав понимать, что не грезит, она очень тихо, но твердым голосом произнесла, обращаясь к Первомайскому и Морозову.
…Венгры хороший народ! Это не они убивали и жгли, а те, кто сидел у них на шее, — говорила она с поразительной, ошеломляющей четкостью. — Вы должны помочь нам! Если вы поможете восстановить город и страну, вы найдете в венгерском народе очень хороших друзей.
Она погладила мою руку.
— Очень хороший народ венгры! — повторила она. — Потому у них столько врагов. Но ты должен понять, сынок, вы должны понять, сынки…
Над нашей головой — где-то на третьем или четвертом этаже — взорвалась граната. С потолка подвала густо посыпалась штукатурка. Свечи погасли. В руке Первомайского зажегся большой электрический фонарь. Яркий свет прорезал испуганную темноту.
— Нужно помочь, дорогие сынки! Вы должны помочь!
— Все будет, мама! — ответил вместо меня Первомайский.
— Будет молоко и масло, ветчина и икра, фрукты и кофе. Все будет, мама!
— Хороший это народ, очень хороший! — повторяла мать.
Перевод Е. ТумаркинойГизи Байор[64]
В освобожденном Будапеште в первые дни остро встал вопрос о продовольствии. Когда эта проблема несколько упростилась и в магазинах появилась картошка, для писателей, артистов и журналистов актуальным стал вопрос о кофе и чае. Я редактировал тогда одну из газет Советской Армии, и, поскольку советских газетчиков и писателей проблема кофе не очень волновала, у меня оказался избыток его. Разумеется, в претендентах на кофе недостатка тоже не было. Вот и сейчас ко мне вошла секретарша:
— Товарищ Иллеш, к вам пришла с письмом от Лайоша Зилахи [65] какая-то старуха.
— Пусть войдет.
Старуха передала мне письмо, в котором содержалась просьба дать кофе и чай Гизи Байор.
— А где же Гизи Байор? — спросил я.
— Гизи Байор — это я, — сказала старая, очень старая женщина.
— Вы? — спросил я.
И старуха, которой можно было дать не менее восьмидесяти лет, утвердительно затрясла головой.
Я от изумления обмер и поскорее распорядился дать просительнице кофе и чай, — я не в силах был видеть дрожащих рук знаменитой венгерской актрисы.
Дней десять спустя открывали какую-то художественную выставку и было объявлено, что вступительное слово скажет Гизи Байор. Меня усиленно приглашали, я всячески отговаривался, но все-таки пришлось пойти. И здесь я во второй раз увидел Гизи Байор. Поразительно! Это была просто другая Гизи Байор — красивая и совсем еще молодая. После выступления я подошел к ней, мы разговорились, и я спросил: какая из двух Гизи Байор, столетняя старушка или двадцатилетняя волшебница, настоящая?
— Не спрашивайте у женщины, сколько ей лет, — засмеялась актриса. И сказала: — Придя к вам в первый раз, я оделась так, как одевалась при Салаши [66], когда Будапешт был фашистский. Теперь же я оделась так, как полагается быть одетой весной, когда начинается новая жизнь…
С выставки мы ушли вместе. Гизи Байор вдруг громко рассмеялась.
— Вы удивитесь, если я скажу вам, что вы играете роль моего Коко, — сказала она.
— Кого? Не понимаю, — удивленно промолвил я.
Так звали мою собаку. Она была очень красивая. Прохожие всегда на нее оглядывались. Ну а заодно и на меня. Таким образом я, с помощью Коко, приобрела массу поклонников. А сейчас люди глядят на советского офицера, который говорит по-венгерски, а насмотревшись вволю на офицера, начинают поглядывать и на даму, идущую с ним рядом. И окажется, что Гизи Байор не такая старая, какой казалась долгие месяцы. И вполне возможно, что в новую эпоху она совсем помолодеет. Вы даже не представляете, насколько наша красота и молодость зависят от вас. Очень многое от вас зависит, очень многое.
Перевод А. ГершковичаДоллар
В 1946 году в мае или июне, в общем, в последние дни инфляции, меня разыскал по телефону Лайош Зилахи, который жил тогда еще в Венгрии.
— Прошу тебя, зайди как можно скорей в наш клуб, — есть срочное и очень важное дело.
Через полчаса я был уже в «Фесеке». Зилахи сидел с кем-то за столиком. Он представил меня своему гостю, который оказался европейским представителем крупной американской кинокампании. Американец выглядел в высшей степени элегантно, но лицом и особенно манерами походил на обезьяну. Итак, мистер желал со мной переговорить, и по весьма важному вопросу.
— У меня, — сказал он, — есть одно деловое предложение для господина полковника.
— Извините, я всего лишь майор, — поправил я американца. В пояснение скажу, что я тогда еще служил в Советской Армии.
— Все равно, — благожелательно улыбнулся американец и продолжал на вполне терпимом венгерском языке: — Я имел удовольствие перелистать ваш роман «Карпатская рапсодия» и куплю право на его экранизацию.
И американец снова улыбнулся, как бы одарив меня своей улыбкой. Блеснули его золотые коронки. Он назвал сумму в долларах, которую готов был выплатить сразу после подписания контракта. Немалые это были деньги.
Его очень удивило, когда я, без всяких проволочек, отклонил его великодушное предложение. Ни на секунду не сомневался я в том, что мистера интересовал, собственно, не столько мой роман, сколько мой мундир и то, что он в то время значил или мог значить.
— Почему вам не подходит мое предложение?
Истину я ему говорить не хотел и что-то пробормотал невнятное. Но американец, видимо, понял, в чем дело. Он улыбнулся улыбкой удава, подстерегающего кролика… И, вероятно, подумал: «Погоди, погоди, сейчас клюнешь».
Он достал из кармана пиджака пачку долларов, положил их на стол и, излагая выгоднейшие условия американского кинопроизводства, стал изящно барабанить пальцами левой руки по своим банкнотам. Он с твердой уверенностью смотрел на меня, ни минуты не сомневаясь, очевидно, в силе своего чудо-оружия, которое способно открыть любые двери, пробить любую стену, отмести любое сомнение.
После моего вторичного отказа мы побеседовали еще с полчаса, и надеюсь, я пробил некоторую брешь в самонадеянности американца, хотя бы тем, что ни разу не взглянул на его пачку долларов…
Через несколько дней я снова встретил Зилахи.
— Ну, что сказал твой американец на то, что я не клюнул на удочку и не бросился на его доллары?
— Сказать? — спросил Зилахи. — Если очень хочешь, пожалуйста, скажу. Когда ты ушел, он спросил меня: «Неужели этот солдафон действительно воображает, что он писатель?»
Перевод А. ГершковичаЗакончен труд земной
Только благодаря своей настойчивости и нахальству, нарушив все врачебные и прочие запреты, сумел я в последний раз поговорить с Андором Габором за десять часов до его кончины. Я лежал в той же больнице, что и он, — на улице Кутвельди, этажом выше, как раз над его палатой. Мне казалось, что это я смертельно болен (с сердцем шутки плохи!), но, видимо, ошибся, ибо с тех пор прошло вот уже шесть лет, а я все еще валяюсь на койке. Я спросил своего лечащего врача, можно ли посетить больного Андора Габора, тот ответил: «Излишне!» Тогда я обратился к лечащему врачу Андора Габора и получил ответ: «Нет!» На мой телефонный звонок супруга Андора Габора, дежурившая у постели мужа днем и ночью, сказала уклончиво, что она даст знать, когда это можно будет сделать.