Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Графиня, узнавшая тотчас же через девушек о том, что произошло во флигеле, с одной стороны, успокоилась — в том отношении, что теперь состояние их должно поправиться, но беспокоилась о том, как перенесет это Николай, и подходила несколько раз на цыпочках к его двери, слушая, как он курил трубку за трубкой.
На другой день старый граф отозвал в сторону Николая и с улыбкой сказал ему:
— А знаешь, ты, моя душа, напрасно погорячился! Мне Митенька рассказал все.
Николай покраснел, чего давно с ним не было. «Я знал, — подумал он, — что я никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире».
— Ты рассердился, что он не вписал эти семьсот рублей. Ведь они у него написаны транспортом, а другую страницу ты не посмотрел.
— Папенька, он мерзавец и вор, я знаю. И что я сделал, то сделал. И ежели вы не хотите, я ничего не буду говорить ему.
— Нет, знаешь, душа моя. — Граф был смущен тоже. Он чувствовал, что он был дурным распорядителем имения своей жены и виноват был перед своими детьми, но не знал как поправить это. — Нет, знаешь, он преданный человек. Я прошу тебя заняться делами, я стар, я…
Николай забыл о Митеньке и обо всем, увидев смущенное лицо отца, он не знал, что говорить, и чуть не заплакал. Так ужасно было думать, что отец его, старый, добрый, милый, мог считать себя виноватым.
— Нет, папенька, вы простите меня, ежели я сделал вам неприятное, я меньше вашего умею, простите меня, я ни за что не вступлюсь больше.
«Черт с ним, с этим транспортом, и мужиками, и деньгами, и со всем этим вздором», — подумал он. И с тех пор более не вступался в дела и имел сношение с Митенькой, который особенно был приятен и услужлив в отношении молодого графа только по распоряжениям о псовой охоте, которая была огромная и запущенная у старого графа. Единственное хозяйственное распоряжение Николая за это время состояло в том, что однажды графиня сообщила Николаю свою тайну о том, что у нее есть вексель Анны Михайловны на двенадцать тысяч, и спрашивала у Николая, как он думает поступить с ним.
— А вот как, — отвечал Николай, вспомнив бедность Анны Михайловны, свою прежнюю дружбу к Борису и теперешнюю нелюбовь (это последнее обстоятельство более всего заставило его поступить так, как он поступил). — Вот как! — сказал он. — Вы мне сказали, что это от меня зависит, так вот как! — И он разорвал вексель, и слезами радости заставил этим поступком рыдать старую графиню.
Николай серьезно занялся делом охоты, так как была осень и самое лучшее охотничье время. Наташа смело ездила верхом, по своей охотничьей породе, как мужчина, любила, понимала охоту, и благодаря охоте эти два осенние месяца, которые провели Наташа и Николай в 1810 году в Отрадном, были счастливейшим в своем роде временем в их жизни, о котором они более всего любили вспоминать впоследствии. Соня не умела ездить верхом и оставалась дома, и вследствие этого Николай меньше виделся с ней. Он был с ней в простых, дружеских отношениях, любя ее, но считал себя совершенно свободным. Наташа, переставшая учиться, не имея никого, с кем бы она кокетничала, не тяготясь своим одиночеством, потому что она была уверена в будущем браке с князем Андреем, и не слишком нетерпеливо ожидая этого времени, тоже чувствовала себя вполне, как никогда, свободной, и с страстью, с которой она все делала, отдалась охоте и дружбе с братом. Благодаря ей Николай повеселел и нашел и здесь, в этом прежде страшном своей путаницей мире, свой замкнутый мирок существенных интересов дружбы с Наташей и охоты.
II
Это было 12 сентября. Уже были зазимки — утренние морозцы, заковывавшие смоченную осенними мгами землю, уже зеленя уклочились, и здоровыми, зелеными, огромными полосами отделялись от полос светло-желтого озимого жнивья и буреющего, выбитого скотом, ярового жнивья с изрезывавшими его красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, на которых еще были копны, теперь были темно-бурыми с золотистыми и ярко-красными отблесками и с устланным падшим мокнущим листом островами посреди ярко-зеленых озимей. Русак уже до половины затер портки и седел в спинке, лиса повыцвела, и выводки нынешнего года начинали разбредаться. Молодые волки уже были больше гончей собаки, и собаки горячего молодого охотника Ростова уже порядочно подбились, вошли в охотничье тело, и в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам, а 14 сентября идти в отъезд, начиная с дубравы, где были волки.
В таком положении были дела 11 сентября вечером. Весь этот день охота была дома, и было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать, оттеплело, пошла мга, ветру не было никакого, и на другой день, когда Николай, проснувшись рано, в халате выглянул в окно, он увидал такое охотничье утро, лучше которого быть ничего не может для охотника, как будто небо таяло и спускалось на землю, и ежели было движенье в воздухе, то, может быть, только сверху вниз. Николай вышел на крыльцо, пахло мокрым листом и собаками, которые тут лежали под навесом крыльца. Черно-пегая широкозадая хортая сука Милка с прелестными навыкате черными глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по-русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула хозяина прямо в нос и усы. Однопометник Милки красный кобель Ругай, увидав хозяина и завидуя Милке, с цветочной дорожки, по которой он, застричав, шел, выгибая спину, стремительно бросился к крыльцу и, подняв правло, удержался с разбегу и стал тереться об ноги Николая.
— О-гой! — послышался в это время тот неподражаемый охотничий подклик, соединяющий в себе и самый глубокий бас, и самый тонкий тенор, и из-за угла вышел Данила, по-украински в скобку обстриженный, седой, морщинистый охотник, с гнутым арапником со свинчаткой в руке и с тем выражением самостоятельности и презрения ко всему в мире, которое бывает только у охотников. Он снял свою черкесскую шапку перед барином, но и в этом жесте было презрение к барину, и презрение это лестное для барина, потому что все-таки Николай знал, что этот все презирающий и превыше всех стоящий Данила все-таки его человек.
— Данила! — сказал Николай, поправляя усы и улыбаясь, чувствуя, что его уже обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прошедшее и будущее и все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы.
— Что прикажете, ваше сиятельство? — спросил протодиаконски охриплый от порсканья бас, и два черные блестящие глаза хитро взглянули исподлобья на молчавшего барина. «Что, али не выдержишь?» — как будто сказали эти два глаза.
— Хорош денек, а? И гоньба, и скачка, а? — сказал Николай, чеша за ушами Милку.
Данила не отвечал и помигивал глазами.
— Уварку посылал, — сказал его бас после минутного молчанья, — послушать на заре. Сказывал, в Отрадненский заказ перевела.
Перевела значило, что волчица, про которую они оба знали, перешла с детьми в отрадненский лес, который был за две версты от дома.
— Что ж, не ехать ли? Приди-ка ко мне с Уваркой.
— Как прикажете. — И Данила скрылся за углом.
— Так погоди, не корми.
— Слушаю.
Через пять минут Данила с Уваркой стояли в большом кабинете и беседовали. Но как ни велик был кабинет Николая, страшно было видеть Данилу в комнате. Несмотря на то, что он был невелик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как когда видишь лошадь или медведя на полу, между мебелью и условиями людской жизни. Данила сам это чувствовал больше всех. Он обыкновенно, придя, становился на своих как будто каменных ногах, не двигался и старался говорить только тише. Ему все казалось, что он нечаянно все это разломает и попортит, и всегда как можно торопился выйти на простор из-под потолка под небо. Окончив расспросы и выпытав, что собаки ничего (Даниле и самому без памяти хотелось ехать), и сделав маршрут, Николай велел седлать. Но только что Данила хотел выйти, как в комнату вошла быстрыми шагами Наташа, еще не причесанная и вся окутанная в большой нянин платок с черным полем, на котором были изображены птицы.
Наташа была взволнована, так что она насилу удерживалась не раскрыть платок и не замахать при охотниках голыми руками. Она отчасти это и сделала.
— Нет, это гадость, это подлость, — кричала она. — Сам едет, велел седлать, а мне ничего не сказал…
— Да ведь тебе нельзя. Маменька сказала, что тебе нельзя.
— А ты и выбрал время ехать, очень хорошо. — Она едва удержалась, чтоб не заплакать. — Только я поеду, непременно поеду. Что хочет мама, а я поеду. Данила, вели мне седлать, и Саша чтоб выезжал с моей сворой, — обратилась она к ловчему.
И так-то быть в комнате Даниле казалось неприлично и тяжело, но иметь какое-нибудь дело с барышней, — в этом уж он ничего не понимал. Он опустил глаза и поспешил выйти, как будто до него это не касалось, стараясь только как-нибудь нечаянно не повредить барышню.