Пошехонская старина - Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Марья Маревна! – от времени до времени перекликалась через дорогу с Золотухиной, своею соседкой, Слепушкина, – зашла бы ты ко мне.
Золотухина приходила, и между соседками завязывалась беседа.
– Хоть бы ты к себе Клавдюшку-то уводила, покуда я колоброжу, – сетовала Степанида Михайловна.
– И то сколько раз пыталась, да никак уломать не могу. «Мое, говорит, место при матери».
– Срамная я…
– Чего уж хуже! Воли над собой взять не можешь… Не вели вина давать – вот и вся недолга!
– А лучше будет, ежели я в кабак дебоширствовать убегу?
– Чтой-то уж и в кабак… спаси Бог!
– Было уже со мной это – неужто не помнишь? Строго-настрого запретила я в ту пору, чтоб и не пахло в доме вином. Только пришло мое время, я кричу: вина! – а мне не дают. Так я из окна ночью выпрыгнула, убежала к Троице, да целый день там в одной рубашке и чуделесила, покуда меня не связали да домой не привезли. Нет, видно, мне с тем и умереть. Того гляди, сбегу опять ночью да где-нибудь либо в реке утоплюсь, либо в канаве закоченею.
– Ах, грех какой!
– Ничего не поделаешь. Я, впрочем, не об себе, а об дочке хотела с тобой поговорить. Не нравится мне она.
– Чему ж в ней не нравиться – девица как девица. Смотрите! родная дочка уже разондравилась!
– Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна, живет с срамной матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется. Боюсь я, что и у ней та же болезнь, что у покойного отца. У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил – пожалуй, и дочку к себе возьмет. Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
– Ишь ведь ты какая! и в Бога-то верить перестала!
– Верила я…
Слепушкина не доканчивала и задумывалась.
– Ничего, все обойдется благополучно, – утешала ее Марья Маревна. – Никакой болезни у Клавденьки нет – что пустяки говорить! Вот через год мой Миша́нка из-за границы воротится, в побывку к матери приедет. Увидит Клавденьку, понравятся друг дружке – вот и жених с невестой готовы!
– Ах, кабы…
Соседки расходились, и в сердце пьяницы поселялась робкая надежда. Давно, признаться, она уж начала мечтать о Михаиле Золотухине – вот бы настоящий для Клавденьки муж! – да посмотрит, посмотрит на дочку, вспомнит о покойном муже, да и задумается. Что, ежели в самом деле отец свой страшный недуг дочери передал? что, если она умрет? Куда она тогда с своей пьяной головой денется? неужто хоть одну минуту такое несчастье переживет?!
К сожалению, пьяная мать оказалась права. Несомненно, что Клавденька у всех на глазах сгорала. Еще когда ей было не больше четырнадцати лет, показались подозрительные припадки кашля, которые с каждым годом усиливались. Наследственность брала свое, и так как помощи ниоткуда ждать было нельзя, то девушка неминуемо должна была погибнуть.
По-видимому, она и сама это подозревала. От нее не умели скрыть, каким недугом умер ее отец, и она знала, что это недуг наследственный. Тем не менее жажда жизни горела так сильно, что она даже в самые тяжелые минуты не переставала верить и надеяться.
Ноги начинали подкашиваться, багровые пятна на щеках рдели, голова тяжелела и покрывалась потом, а ей казалось, что навстречу идет чудо, которое вот-вот снимет с нее чары колдовства.
Наконец и двигаться стало невмочь. Ее усадили в кресло, неподалеку от окна, из которого был виден палисадник и сквозь чащу акаций мелькала избушка Золотухиной, обложили подушками и для послуг приставили ее любимую горничную.
– Ты бывала когда-нибудь больна, Паша? – спрашивала она свою собеседницу.
– Сколько раз, барышня!
– Нет, вот так, как я?
– Во сто раз хуже… какая ваша болезнь!
– От этой болезни, говорят, спасенья нет. Чахотка. Покойный папенька в чахотке умер. Вон какие у меня на щеках красные пятна выступили!
– Что вы, Христос с вами! так неможется вам… Простудились, должно быть. И пятен на щеках нет! – просто румянчик! Красавица вы у нас!
В постепенном увядании прошло целое лето. С наступлением зимы пришлось закупориться, и палисадник и улицу занесло снегом так, что и глазам не на что было порадоваться. Отсутствие света, духота комнат давили сильнее и сильнее. Настали изнурительные бессонные ночи, и так как молодое существование еще не успело запастись внутренним содержанием, то ни о чем другом не думалось, кроме представления о зияющей бездне, которая с каждым днем выступала яснее и яснее, ежеминутно готовая поглотить ее. Ужели судьба так жестока! беспрестанно жаловалось тоскующее сердце, – ужели она не приготовила ей никаких радостей, одну только смерть?..
– Тяжело, Паша, умирать? – спрашивала она.
– Не знаю, не умирала, – отделывалась Паша шуткой, – да что вы, барышня, все про смерть да про смерть! Вот ужо весна придет, встанем мы с вами, пойдем в лес по ягоды… Еще так отдохнем, что лучше прежнего заживем!
Но положение поистине делалось страшным, когда у матери начинался пьяный запой. Дом наполнялся бессмысленным гвалтом, проникавшим во все углы; обезумевшая мать врывалась в комнату больной дочери и бросала в упор один и тот же страшный вопрос:
– Подлячка у тебя мать? говори! подлячка?
Пробовали запирать Степаниду Михайловну в спальне, но больная всякий раз приказывала отворить дверь.
– Пускай походит! ей легче, когда она на свободе, – говорила она, – а я уж привыкла.
Наступило тепло. В воображении больной рисовалось родное село, поле, луга, солнце, простор. Она все чаще и чаще заговаривала о том, как ей будет хорошо, если даже недуг не сразу оставит ее, а позволит хоть вынести в кресле в палисадник, чтобы свежим воздухом подышать.
Призвали наконец и доктора, который своим появлением только напугал больную. Это был один из тех неумелых и неразвитых захолустных врачей, которые из всех затруднений выходили с честью при помощи формулы: в известных случаях наша наука бессильна. Эту формулу высказал он и теперь: высказал самоуверенно, безапелляционно и, приняв из рук Степаниды Михайловны (на этот раз трезвой) красную ассигнацию, уехал обратно в город.
Оставалось умереть. Все с часу на час ждали роковой минуты, только сама больная продолжала мечтать. Поле, цветы, солнце… и много-много воздуха! Точно живительная влага из полной чаши, льется ей воздух в грудь, и