Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рывок заключенной к освободившемуся был действительно непростительным поступком. Но и воля, не избавлявшая людей от страха, мало чем отличалась от тюрьмы.
Колюшка упрямо копил деньги: «Тебе на пальто к освобождению!» (Последние два года нам стали выплачивать какие-то рубли). Где-то на глухом полустанке нашли сельпо и попросили бойца сходить с нами. В магазине полки были забиты тюками материи. Коля просил снять то один, то другой рулон. Интересовался шириной. Наконец, указав на красивый темно-синий материал, сказал:
— Это тебе пойдет больше всего. Отмерьте три метра, чтобы хватило и на капюшон.
«Ведь я твоя мама!» — часто говорил он.
Пальто сшил наш портной. Марго была главным консультантом.
Время моего освобождения стремительно приближалось. Я никому не призналась бы тогда в том, что сердце мое еще не начинало радостно биться при мысли о воле.
Как больной, пролежавший несколько лет в гипсе и напрочь разучившийся двигаться, я теряла голову при мысли о первых шагах на свободе. Меня мало заботили такие вопросы, как работа и жилье: «Другие же не погибли. Устроюсь и я». Главной, устрашающей была, конечно, мысль о том, как я буду забирать сына у Бахаревых.
Хотя меня и удивляла в свое время формула Александра Осиповича «факт — это еще не все», сама я исповедовала ту же веру. Вопреки очевидному при аресте отречению от меня Барбары Ионовны, тому, что она так и не приехала ко мне ни в Джангиджирский, ни в Беловодский лагеря, верила, что у нее болит за меня душа. И вот теперь получала ее письма, исполненные муки и раскаяния. Так было и по отношению к Филиппу. Вопреки всему, что он натворил, вопреки всем фактам, я верила: при моем освобождении в нем возобладает человеческое начало, и он отдаст мне сына без суда. На эту веру полагалась.
Как-то мы с ТЭК шли по шпалам на одну из колонн, и я вдруг увидела вышагивавшего нам навстречу Филиппа. Это граничило с галлюцинацией, но тем не менее это был он. Лицо его, вне всякой логики, выражало неподдельную радость, которую он не замедлил явить, будто после долгого заточения решил устроить себе небольшую пирушку. «Какое счастье видеть тебя… — восклицал он при тэковцах, целуя мне руки, — Боже, какое счастье!» К концу спектакля мне принесли от него письмо. Случившееся он именовал в нем «трагедией», писал, что его болезни, на которые он в последнее время жаловался, происходят только отсюда. Почти доверительно объяснял: «В последнее время я был так придавлен обстоятельствами, которые хотел разрушить, что был как бы парализован, не мог даже писать тебе. Я только думал о тебе, не переставая. Жаль страдающую и физически, и морально В. П. Но я люблю тебя».
Я придала значение только тону письма. Он был серьезным.
Капитальным же его поручительством я продолжала считать написанное чуть раньше:
«Если ты опасаешься за ребенка — напрасно. Ребенок может быть всегда Твой, и если бы я любил его больше собственной жизни, по Твоему требованию я отдал бы Тебе его в любую минуту, хоть через 10 лет, лишь бы Тебе было хорошо…»
Это письмо я почитала для себя наиважнейшим, Божьим документом. Держалась за него со всей силой убеждения и веры, на которую только была еще способна, хотя, поруганная Филиппом, не имела права доверять письму больше, чем самому человеку.
Когда в одном из своих посланий отправленный этапом на Крайний Север Платон Романович выговорил то, что я пыталась утаивать от себя, я все-таки очнулась:
«Что сталось с нашими жизнями, Тамуся? Сын растет без тебя. Ты должна нанять адвоката… А-а, какой там адвокат! Чушь! Надо что-то придумать. Ты понимаешь, что отец не захочет отдать сына? Это именно так. Сделает все, чтобы не отдать его… Коля? Ты любишь его! Вижу. Понимаю. Но он тоже не может помочь тебе. Он, как и я, связан по рукам и ногам. Как же ты справишься? Как мне за тебя тревожно. Господи! Скорее бы мне освободиться, чтобы стать тебе хоть какой-то подмогой. Куда поедешь, когда освободишься? Где будешь жить? И денег нет. И крова никакого…»
«Платон Романович прав: мне мирно не отдадут сына. Придется обращаться в суд!» А я, еще не умея осознать до конца, что со мной сделали эти семь лет исключения из жизни, цепенела при мысли о законах, юристах и судах.
За два месяца до освобождения нас направили обслуживать близлежащее к местожительству Бахаревых отделение. На одну из колонн после концерта приехал Филипп.
Тысячу раз я представляла себе этот «предвольный» разговор с ним. То бурным, то человечным и достойным, то с его вопросами о Коле или апелляцией к привязанности Веры Петровны к Юрику.
Все ушли. Мы остались вдвоем в маленькой комнате за сценой. Филипп снимал с хлипкой этажерки КВЧ газеты, вертел их в руке и тут же клал обратно:
— Ты, наверное, хочешь поговорить?
— Конечно, — ответила я, холодея при мысли, что это и будет, наконец, решающий все разговор. — Ты знаешь, что я скоро освобождаюсь, что приеду за сыном?
— Полагаю, не сразу. Хотя бы тогда, когда устроишься на работу, и будешь иметь жилье.
— На это уйдет немного времени.
— Посмотрим.
Я считала, что он заговорит о моем устройстве на работу неподалеку от Вельска, чтобы самому чаще видеть сына. Но он, казалось, дал себе зарок не проронить лишнего звука. Ждал, что буду говорить я. И вдруг со всей очевидностью поняв, что это не сдержанность, а повадка приготовившегося ловить ошибки или оговорки человека, я сникла. Как цапля, пыталась удержаться на одной ноге, не зная, как и куда поставить другую.
Напротив меня сидел человек, абсолютно отстраненный от всех былых чувств. С заинтересованностью охотника он холодно следил за мной, пытаясь понять, чем я могу ему быть опасна. За мной наблюдали. И только. Если бы я тонула, он, допускаю, заплакал бы, но не помог бы мне выбраться.
Говорить оказалось не о чем. Предстояло действовать. Во всяком случае, готовиться к этому.
Понятие: «За матерью все права!» — было крепко вбито в сознание. Издавна. Имея пропуск, на крупном железнодорожном узле Кулой, где меня никто не знал, я отправилась в юридическую консультацию. В случае необходимости полагала представиться вольной.
Отвыкнув за семь лет от посещения каких бы то ни было официальных учреждений, я поднималась по скрипучей деревянной лестнице поселкового Совета чуть ли не в обморочном состоянии. Юрист выслушал. Задавал вопросы, уточнял подробности, рылся в кодексе, называл номера статей, на которые ссылался.
Его заключение сводилось к следующему: лучше всего вопрос решить доброй волей. Если же нет, то суд в первую очередь руководствуется в таких случаях интересами ребенка. Будут учитываться моральные и материальные возможности сторон, поскольку, с точки зрения государства, ребенок должен воспитываться в лучших для него условиях. Неоспоримые материнские права в его изложении оказывались условными, едва ли не сомнительными.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});