Страстная неделя - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, товарищ? Уж очень ты хорошо говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвленный тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во время изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращенные к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетеры перешептывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперед вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался. Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский жандарм осветил его лицо факелом, Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере, те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, ибо верила в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола. — Помимо звучности и красоты голоса, некоторое смущение, проистекавшее оттого, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращенность двора, вместе с тем осуждало «преступления революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником ее принципов»… Тут поднялся шум, фанатики-роялисты прервали его.
— Не мешайте! Дайте ему говорить! — кричали другие.
Он продолжал:
— В глазах моего отца и братьев Кобленц был безумием и ошибкой. Они предпочли быть жертвами революции, нежели пособниками врагов родины. Я воспитан на этих принципах — они вошли мне в плоть и кровь! Политиком надо родиться!
«Предпочли быть жертвами…» Дальнейшего Теодор почти не слушал. Многое из сказанного поразило его. Этот молодой человек размышляет вслух. Да. И то, что он говорит, — верно. Жерико знавал таких аристократов, которым отчизна была важнее их рода, они дорого заплатили за то, что остались во Франции, и ни разу не пожалели об этом. Но что он еще там рассказывает — этот гвардеец из роты Ноайля? Защита свободы и защита Бурбонов ныне слиты воедино… что-то он пересаливает. Ага! Хартия…
— Наша сила в том, что душою мы с республиканцами и либералами, нами движет та же ненависть к Бонапарту…
Господи, что это? Теодору вдруг показалось, будто это продолжение сцены в лесу, среди кустов, на откосе в Пуа — только теперь выступает монархист, надо сказать довольно своеобразного толка; он говорит, что стоит республиканцам и роялистам восстановить против Бонапарта общественное мнение, как часы его царствования будут сочтены. Нужно, чтобы все французы сплотились против тирании.
— Неужто вам не понятно, что сейчас они готовы с нами объединиться на основе конституционных свобод и восстановления принципов восемьдесят девятого года, однако они решительно порвут с нами, если увидят нас на чужой земле и убедятся, что мы отнюдь не отстаиваем независимость нашего отечества?
Трепет недоумения прошел по толпе этой молодежи — никто и никогда не говорил им таких слов. Большинство из них тоже не были эмигрантами, они выросли в тех полуразрушенных замках, разоренных поместьях, где родители, не пожелавшие бежать, с детства держали их взаперти. Теперь молодой Ламартин выражал опасение, что стоит сделать еще один шаг по стезе верности королю и чести, как они лишатся родины (последние слова он произнес, отчеканивая каждый слог)… и этот шаг не принесет им ничего, кроме сожаления, а в дальнейшем, быть может, и раскаяния.
— Эмигрировать — значит признать себя побежденным именно в том, ради чего стоит сражаться…
Чем больше он приводил доводов в пользу возвращения домой, под родное небо, где ждут их матери и невесты, тем ближе становился этим юношам. Сражаться? Нет, главное не покидать Франции и воспользоваться свободой мнений и свободой слова… Когда же он сказал: «Я не перейду через границу», — стало ясно, что только этих слов все и ждали и что победа осталась за ним.
Группа раскололась на две, отстаивавшие противоположные решения, однако тех, что и теперь желали последовать за королем на чужую землю, оказалось очень немного. Это были по большей части волонтеры, вроде первого оратора… Его окружили семь-восемь юнцов и все вместе, яростно жестикулируя, удалились. Теодору хотелось поговорить с господином де Пра, но когда Ламартин спрыгнул с зарядного ящика, его обступила такая толпа, что добраться до него не было возможности. Теодор решил зайти к нему попозже, когда он вернется к кузнецу, господину Токенну, очень уж интересно задать ему кое-какие вопросы. Особенно взволновала художника политическая сторона дела: непонятно было, откуда у этого маконского дворянчика такое отношение к республиканцам.
По всей Главной площади виднелись такие же группы, они собирались, рассыпались, тут рукоплескали, там свистели, а случалось, доходило и до рукопашной. Вдруг Теодор заметил рядом мальчугана лет десяти, смотревшего на него восторженно и вместе с тем пытливо, как смотрят в детстве на старших. Это был Жан, младший сынишка его хозяина. Жерико ласково окликнул мальчика. Жан объяснил, что мать велела напомнить постояльцу про обед, они до сих пор его дожидаются, но не беда, сейчас тоже не поздно пообедать, сегодня пятница и к столу будут сбитые сливки, жаль только не с грушами, сейчас им не время, а с рисом — это совсем не так вкусно… Что ж, придется идти за мальчуганом. Теодор взял его за руку, и они поспешили прочь от света и речей, свернули на улицу Большеголовых, но, так как посудная лавка была заперта, пришлось обогнуть угол и пройти через узкий и мрачный проулок.
— Мы вас дожидались, — строго сказал майор.
Все сразу же сели за стол.
А когда Теодор после обеда отправился на другую сторону переулка к кузнецу, господина де Пра де Ламартин там не оказалось. Вместе со своим приятелем господином де Вожела он снова пошел нести караул у Аррасских ворот.
XVI. Завтра пасха
«Я пролился как вода; все кости мои рассыпались…» Этот стих псалма, который пели в церкви св. Вааста, пока граф Артуа там исповедовался, преследует графа во сне… «Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прилипнул к гортани моей». Где он сейчас? Спит на твердом камне… «Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня…» Золото, только золото осталось ему от величия и славы, и к бочонку прильнул он щекой… «А они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собой и об одежде моей бросают жребий…» Нет ничего ужаснее, чем страх во сне. Страхи тоже снятся разные: страх, что тебя увидят голым, страх, что упадешь, страх перед убийцами, откуда он берется? От той лжи, которая живет в нас, от всего того, что мы утаили, а еще от того, что я чем-то владею и это могут у меня отнять, — страх перед ворами. Правда, знаешь, что спишь, но мучительно стараешься проснуться хотя бы для того, чтобы доказать себе, что это все во сне. Раз я проснулся, значит, я спал. Пока стараешься проснуться, кажется, будто летишь в пропасть. Припоминаешь не всю жизнь, а весь сон, с чего это началось? Страхи в обратном порядке обуревают меня, снова тот же трепет, то же дыхание неведомого… умереть я не могу, раз я сплю… а правда, что я сплю? Что, если так умирают… «Избавь, господи, от меча душу мою и от псов жизнь мою».
Я слышу чьи-то шаги, кто-то шепчется, свечу опять зажгли, а может, вынесли из-за столба, почем я знаю? Люди, которые заснули, навалившись на стол, что-то бормочут, просыпаясь, вот отодвинули скамью, кто-то прошел, шаркая ногами, кто-то застонал. Ну да, ферма в Ла-Фоссе, близ Лестрема. Зала, где в пору жатвы кормятся сорок жнецов. Огромная зала и тени в ней тянутся ввысь, под стропила, к невидимому потолку и к каменной лестнице. Граф Артуа откидывает плащ и, убедившись, что бочонок цел, встает, ощупывает, все ли пуговицы застегнуты, порывается куда-то идти.