В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так всё это было известно и тошно, что Яконов пока с удовольствием молчал.
Однако, придя в кабинет, он, чего никогда не стал бы при посторонних, помог Осколупову стянуть шинель.
– У тебя Герасимович – что делает? – спросил Фома Гурьянович и сел в кресло Антона, так и не сняв папахи.
Яконов опустился в стороне на стул.
– Герасимович?.. Да собственно, он со Спиридоновки когда? В октябре, наверно. Ну, и с тех пор телевизор для товарища Сталина делал.
Тот самый, с бронзовой накладкой «Великому Сталину – от чекистов».
– Вызови-ка его.
Яконов позвонил.
«Спиридоновка» была тоже одна из московских шарашек. В последнее время под руководством инженера Бобра на Спиридоновке было изготовлено весьма остроумное и полезное приспособление – приставка к обычному городскому телефону. Главное остроумие его состояло в том, что приспособление действовало именно тогда, когда телефон бездействовал, когда трубка покойно лежала на рычагах: всё, что говорилось в комнате, в это время прослушивалось с контрольного пункта Госбезопасности. Приспособление понравилось, было запущено в производство. Когда намечался нужный абонент, его линию нарушали, жертва сама просила прислать монтёра, монтёр приходил и под видом починки вставлял в телефон подслушивающее устройство.
Опережающая мысль начальства (мысль начальства всегда должна опережать) была теперь о других приспособлениях.
В дверь заглянул дежурный:
– Заключённый Герасимович.
– Пусть войдёт, – кивнул Яконов. Он сидел особняком от своего стола, на маленьком стуле, расслабнув и почти вываливаясь вправо и влево.
Герасимович вошёл, поправляя на носу пенсне, и споткнулся о ковровую дорожку. По сравнению с этими двумя толстыми чинами он казался очень уж узок в плечах и мал.
– По вашему вызову, – сухо сказал он, приблизясь и глядя в стенку между Осколуповым и Яконовым.
– У-гм, – ответил Осколупов. – Садитесь.
Герасимович сел. Он занимал половину сиденья.
– Вы… это… – вспоминал Фома Гурьянович. – Вы… – оптик, Герасимович? В общем, не по уху, а по глазу, так, что ли?
– Да.
– И вас это… – Фома поворочал языком, как бы протирая зубы. – Вас хвалят. Да.
Он помолчал. Сожмурив один глаз, он стал смотреть на Герасимовича другим:
– Вы последнюю работу Бобра знаете?
– Слышал.
– У-гм. А что мы Бобра представили к досрочному?
– Не знал.
– Вот, знайте. Вам сколько сидеть осталось?
– Три года.
– До-олго! – удивился Осколупов, будто у него все сидели с месячными сроками. – Ой, до-олго! – (Подбодряя недавно одного новичка, он говорил: «Десять лет? Ерунда! Люди по двадцать пять сидят!») – Вам тоже б досрочку неплохо заработать, а?
Как это странно совпадало со вчерашней мольбой Наташи!..
Пересилив себя (ибо никакой улыбки и снисхождения он не разрешал себе в разговорах с начальством), Герасимович криво усмехнулся:
– Где ж её возьмёшь? В коридоре не валяется.
Фома Гурьянович колыхнулся:
– Хм! На телевизорах, конечно, досрочки не получите! А вот я вас на Спиридоновку на днях переведу и назначу руководителем проекта. Месяцев за шесть сделаете – и к осени будете дома.
– Какая ж работа, разрешите узнать?
– Да там много работ намечено, только хватай. Есть, например, такая идея: микрофоны вделывать в садовые скамейки, в парках – там болтают откровенно, чего не наслушаешься. Но это – не по вашей специальности?
– Нет, это не по моей.
– Но и для вас есть, пожалуйста. Две работы, и та важная, и та печёт. И обе прямо по вашей специальности, – ведь так, Антон Николаич? – (Яконов поддакнул головой.) – Одно – это ночной фотоаппарат на этих… Как их… ультракрасных лучах. Чтоб, значит, ночью вот на улице сфотографировать человека, с кем он идёт, а он бы и до смерти не знал. За границей уже намётки есть, тут надо только… творчески перенять. Ну, и чтоб в обращении аппарат был попроще. Наши агенты не такие умные, как вы. А второе вот что. Второе вам, наверно, раз плюнуть, а нам – позарез нужно. Простой фотоаппаратик, только такой манёхонький, чтоб его в дверные косяки вделывать. И он бы автоматически, как только дверь открывается, фотографировал бы, кто через дверь проходит. Хотя бы днём, ну, и при электричестве. В темноте уж не надо, ладно. Такой бы аппаратик нам тоже в серийное производство запустить. Ну как? Возьмётесь?
Суженным худощавым лицом Герасимович был обёрнут к окнам и не смотрел на генерал-майора.
В словаре Фомы Гурьяновича не было слова «скорбный». Поэтому он не мог бы назвать, что за выражение установилось на лице Герасимовича.
Да он и не собирался называть. Он ждал ответа.
Это было исполнение мольбы Наташи!..
Её иссушенное лицо со стеклянно-застылыми слезами стояло перед Илларионом.
Впервые за много лет возврат домой своей доступностью, близостью, теплотой обнял сердце.
А сделать надо было только то, что Бобёр: вместо себя посадить за решётку сотню-две доверчивых лопоухих вольняшек.
Затруднённо, с препинанием Герасимович спросил:
– А на телевидении… нельзя бы остаться?
– Вы отказываетесь?! – изумился и нахмурился Осколупов. Его лицо особенно легко переходило к выражению сердитости. – По какой же причине?
Все законы жестокой страны зэков говорили Герасимовичу, что преуспевающих, близоруких, не тёртых, не битых вольняшек жалеть было бы так же странно, как не резать на сало свиней. У вольняшек не было безсмертной души, добываемой зэками в их безконечных сроках, вольняшки жадно и неумело пользовались отпущенной им свободой, они погрязли в маленьких замыслах, суетных поступках.
А Наташа была подруга всей жизни. Наташа ждала его второй срок. Безпомощный комочек, она была на пороге угасания, а с ней угаснет и жизнь Иллариона.
– Зачем – причины? Не могу. Не справлюсь, – очень тихо, очень слабо ответил Герасимович.
Яконов, до этого рассеянный, с любопытством и вниманием взглянул на Герасимовича. Это, кажется, был ещё один случай, претендующий на иррациональность. Но всемирный закон «своя рубаха ближе к телу» не мог не сработать и здесь.
– Вы просто отвыкли от серьёзных заданий, оттого и робеете, – убеждал Осколупов. – Кто ж, как не вы? Хорошо, я вам дам подумать.
Герасимович небольшою рукой подпёр лоб и молчал.
Конечно, это не была атомная бомба. Это была по мировой жизни – крохотность незамечаемая.
– Но о чём вам думать? Это прямо по вашей специальности!
Ах, можно было смолчать! Можно было темнить. Как заведено у зэков, можно было принять задание, а потом тянуть резину, не делать. Но Герасимович встал и презрительно посмотрел на брюхастого, вислощёкого, тупорылого выродка в генеральском чине, какие, на беду, не ушли по среднерусскому большаку.
– Нет! Это не по моей специальности! – звеняще пискнул он. – Сажать людей в тюрьму – не по моей специальности! Я – не ловец человеков! Довольно, что нас посадили…
87. У истоков науки
Рубин с утра был ещё в тягостной власти вчерашнего спора. Приходили новые и новые аргументы, не досказанные ночью. Но с разворотом дня ему посчастливилось рассчитаться за ту схватку.
Это было в совсекретной тихой комнатке на третьем этаже с тяжёлыми занавесями по бокам окна и двери, с неновым диваном и плохоньким ковриком. Мягкое глушило звуки, но звуков почти и не было, потому что магнитные ленты Рубин слушал на наушники, а Смолосидов весь день молчал, грубо прорытым лицом насупясь на Рубина как на врага, а не товарища по работе. В свою очередь и Рубин не замечал Смолосидова иначе как автомат для перестановки катушек с лентами.
Надевая наушники, Рубин слушал и слушал роковой разговор с посольством, а потом – представленные ему ещё пять лент с пяти разговоров подозреваемых лиц. То он верил ушам, то отчаивался им верить и переходил к фиолетовым извивам звуковидов, напечатанных по всем разговорам. Длинные многометровые бумажные ленты, не помещаясь даже на большом столе, ниспадали белыми скрутками на пол слева и справа. Порывисто брался Рубин за свой альбом с образцами звуковидов, классифицированных то по звукам-«фонемам», то по «основному тону» различных мужских голосов. Цветным красно-синим карандашом, уже исписанным до закруглённо-тупых оконечностей (очинить карандаш был для Рубина труд долгосборный), он размечал особо поразившие его места на лентах.
Рубин был захвачен. Его тёмно-карие глаза казались огненными. Большая нечёсаная чёрная борода была сваляна клочьями, и седой пепел непрерывно куримых трубок и папирос пересыпал бороду, рукава засаленного комбинезона с оторванной пуговицей на обшлаге, стол, ленты, кресло, альбом с образцами.
Рубин переживал сейчас тот загадочный душевный подъём, которого ещё не объяснили физиологи: забыв о печени, о гипертонических болях, освежённым взлетев из изнурительной ночи, не испытывая голода, хотя последнее, что он ел, было печенье за именинным столом вчера, Рубин находился в состоянии того духовного реянья, когда острое зрение выхватывает гравинки из песка, когда память готовно отдаёт всё, что отлагалось в ней годами.