Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тянуло его, должно быть, давно, только заметил он это не сразу, через двенадцать лет, когда влечение стало непобедимым.
Знаменитая артистка А. - на родине. X. на родину не может вернуться, он — эмигрант; но он, со своим искусством, вошел в круг людей с близким ему душевным строем, т. е. артистов русских. Эмигрантский театр — скромное дело, как все эмигрантские дела; но X., работая над русскими пьесами, ставит иногда и французские, с французской труппой; своеобразная постановка одной мольеровской вещи имела недавно большой успех. Новая молоденькая жена X., любимица эмигрантской публики, помимо сцены снимается и во французских фильмах; но она такая же «до донышка» русская, как сам X. Работая вместе, уж конечно, судят одинаково, а не по-разному, «каждую мелочь». Это понимаешь, когда просто видишь их вместе.
От X., при всех его связях с иностранными театральными делами, — «несет» Россией; и даже сердцем ее — Москвой; и даже не только последней, знакомой, предкатастрофной, а как бы всей, — и этой, и древней: Москвой с ее своеобразной культурой и бескультурьем, с ее непостижимым для иностранца грубо-нежным размахом. И та же Россия — в детских, то смеющихся, то серьезных глазах юной артистки Л., жены X., - пусть на «чужой» взгляд она не отличима от парижанки.
Этот русский духовный «строй и лад» (сколько о нем писали!) малоопределим и для нас самих. Мы о нем знаем, однако, изнутри; но то, что он «наш», не должно мешать объективной оценке; и я отнюдь не считаю его каким-то совершенным, исключительно прекрасным, — русские люди к этому склонны. Я, напротив, слышу в строе этом не мало грубых тонов, рядом с другими, глубокими. Надо только признать, что каждая струна имеет звук особенный, и сливаются они в гармонию тоже особенную, чужестранцем не постигаемую, ему не понятную. Она, эта гармония, может его увлечь, — на миг, поверхностно, ради краткой моды. Такие восхищения «ам слав» могли бы выразиться характерным четверостишием:
Надо семь разов отмерить,Чтоб зарезать наконец;Надо видеть, чтобы верить,Что славьянски — молодец!
Возможно и другое увлечение, — как «звезда» А. увлеклась артистом X., - на целых двенадцать лет! Но мы видим, что и любовь не дает взаимного понимания людям, рожденным и выросшим под разными небесами (география), в разном житейском быту (биография), думающим на разных языках, — т. е. с разным внутренним духовным и душевным строем.
Какой же вывод из всего этого? Пусть каждый делает, какой хочет. Я просто передаю рассказ интересного человека о случае его жизни.
ПОЧТИ БЕЗ СЛОВ
Георгий Адамович. «На Западе»Говорят, будто стихи — пышная одежда, которой человек себя приукрашивает, и о нем подлинном, об его чувствах и мыслях, ничего по стихам узнать нельзя. Какая неправда! Именно в стихах и дает нам автор самый верный свой облик, открывает свою сущность, — хочет того или не хочет.
Не о всех пишущих стихи (даже хорошие) идет речь; и не о всех стихах, конечно, а лишь о тех, в которых есть магия.
Что же такое стихотворная магия? Откуда она берется? Ни музыкальность (ох, уж эта музыкальность!), ни одушевление, ни тонкая мысль — ее еще не создают. Она в неожиданно-счастливом сочетании слов, когда сами слова, в отдельном значении, гаснут, тают, отступают, обнажая то, что за ними. И это «за ними» дает читающему известный душевный толчок, т. е. действует как настоящее магическое заклинание.
У каждого поэта своя магия, своя собственная, единственная, как единственна его личность. Поэтому-то нельзя, — не нужно, не должно, — заниматься сравнением поэтов. Никто не больше, никто не лучше; всякий хорош, велик и мал по-своему. А если кому-нибудь один поэт ближе другого, — пусть скажет просто: этот поэт мне больше нравится.
Критику слово «нравится» не позволено. Ему надо взять поэта в совершенной отдельности. Надо всмотреться в него, понять кто он и что такое его стихи; есть ли в них подлинное отражение его существа (магия) и если есть — в какой мере, в какой полноте?
Так хочу я подойти к поэту Георгию Адамовичу, к маленькой книжке его стихов: «На Западе».
Стихотворений не много. Сюда не вошли, вероятно, петербургские, из ранних книг Адамовича, да не все и здешние, в разное время печатавшиеся в парижских журналах. Теперь стихи собраны вместе, и это удивительно подчеркнуло их своеобразие.
Своеобразие? Его «не поймет и не заметит чуждый взор» равнодушного к поэзии читателя. Под своеобразием он привык разуметь оригинальность, да и ту, как изыск и вычуру. Любители подобной «оригинальности» напрасно будут искать ее в форме, или в содержании стихов Адамовича (как будто форма и содержание разделимы, различимы в подлинной поэзии!), или в выборе тем. Впрочем, и своеобразие поэтов мало сказывается в выборе тем. Темы у всех поэтов были и будут одни и те же: любовь, жизнь, смерть, надежда, страдание, спасение, гибель… Отличает поэта, делает каждого «единственным», его отношение к теме, и в каких сочетаниях слов и звуков он это свое — необщее — отношение выражает.
Вот одна своеобразная черта стихов Адамовича: недосказанность. Не туман, не путаница, не нарочитая или невольная невнятица: стихи просты. Простота бывает и своего рода изысканностью, но в этих стихах она прямо, просто (и сознательно) проста. И недосказанность, — как бы замирание голоса, остановка на полуфразе — полуслове, — отнюдь не внешняя манера: за нею чувствуется настороженное, не совсем доверчивое к слову отношение. Поэт как будто все время помнит, что слишком легко оборачивается слово — ложью, становится «праздным»; а он за слова свои (в стихах) отвечает и ни одного «праздного», неоправданного, произнести не хочет. Лучше недоговорить, лучше умолчать.
О, если правда, что в ночи…Не правда, не читай, не надо.…………..Но если… О, тогда молчи…..Тогда конец… бессм… победа…
Недомолвка, — но все ясно. И нигде эти недомолвки не затуманивают, не скрывают сердцевинного смысла стихотворения. А порою несказанное говорит больше сказанного.
Много недомолвок в стихах о России. Тут они кажутся чем-то особенно нужным, каким-то праведным целомудрием любви.
Когда мы в Россию вернемся……Когда мы… довольно! довольно!Он болен, изумучен и наг…Над нами трехцветным позоромполощется нищенский флаг…
А всего совершеннее дана эта ясность несказанного, магия недоговоренного, в 9-ти строчках стихотворения, которое надо выписать целиком:
Там, где-нибудь, когда-нибудь,У склона гор, на берегу реки,Или за дребезжащею телегой,Бредя привычно за косым дождем,Под низким, белым,бесконечным небом,Иль много позже, много-много дальше,Не знаю что, не понимаю как,Но где-нибудь, когда-нибудь— наверно.
Своеобразную прельстительность этих строк вряд ли можно не почувствовать.
Не скрыты недомолвками и душевные противоречия, которых — кто не знал? Кто не думал — «О том, что мы умрем. О том, что мы живем. О том, как страшно все. И как непоправимо…»? Да, «ни Бога, ни счастья, ни вечности нет»… Нет? Но ведь «настанет искупление… и там… все объяснится нам, все, что мы любим и чему не верим…». А может быть, и не настанет: «Все обман. Бога нет, и в мире нет закона». Обман? Все равно: «Ничего не забываю, ничего не предаю. Те же звуки, то же «к раю» и к «иному бытию»…».
В таких и в тысяче других противоречий погибал Блок. В самом деле, как сделать выбор между двумя противоположными, обратными «истинами», если обе кажутся истинными? Блок говорил: «Стою перед стеной. Ничего не понимаю, не могу сделать выбора…». Внутренние терзания переживал он трагически; и более, кажется, глубоко, нежели Адамович… Но тут следует кое-что вспомнить. (Я не сравниваю двух поэтов, два дарования: мы говорим сейчас о другом.) Адамович — не совсем блоковского поколения, а какого-то позднейшего… полупоколения, если можно так выразиться. Это не были «дети страшных лет России», тех, о которых писал Блок; им нечего было «забывать», а того, что ждало их впереди — они не знали. Вокруг них создалась, рядом с трагически-напряженной («блоковской») атмосферой десятых годов, — другая, удивительно легкая. Может быть, так было нужно; нужен им был запас легкости перед тяжким опытом войны, беспримерной революции; и тягчайшим — изгнания. Его Блок не узнал. Как он принял бы его? Неизвестно. Запаса легкости у него не было, и жил он совсем не в той атмосфере, о которой, не без умиления, вспоминает Адамович:
Без отдыха, дни и недели,Недели и дни без трудаНа синее небо глядели,Влюблялись. И то не всегда.И только. Но брежжил над намиКакой-то божественный свет,Какое-то тихое пламя,Которому имени нет.
Да, это «пламя», может быть, и дало детям новых «страшных лет» силу пережить первые катастрофы. Но испытание длится. Помнить о давней «легкости» можно, — только зачем? Не нужнее ли было бы вспомнить теперь Блока, с его тяжестью, с его серьезностью?..