Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 20 - Вальтер Скотт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пропуская одну или две вещи, представляющие меньший интерес, мы можем отметить только «Сон», который, если не ошибаемся, имеет скрытую и загадочную связь с повествованием о Чайлд-Гарольде. «Сон» написан с той же поэтической мощью, и мы не находим оснований жаловаться на темноту рассказа о видении, хотя и не претендуем на изобретательность и осведомленность, необходимые для его истолкования. Однако трудно ошибиться относительно того, кто или что подразумевается в концовке, тем более что тон слишком совпадает с тем, каким написаны подобные же места в «Чайлд-Гарольде».
Был странник, как и прежде, одинок,Все окружающие отдалилисьИль сделались врагами, и он самСтал воплощенным разочарованьем,Враждой и ненавистью окружен.Теперь все стало для него мученьем,И он, как некогда понтийский царь,Питался ядами, и, не вредя,Они ему служили вместо пищи.И жил он тем, что убивало многих,Со снежными горами он дружил,Со звездами и со всемирным духомБеседы вел! Старался он постичь,Учась, вникая, магию их тайны,Была ему открыта книга ночи,И голоса из бездны открывалиЗавет чудесных тайн. Да будет так.[73]
Предлагаем читателю сопоставить эти строки с теми суровыми и торжественными строфами, в которых Чайлд-Гарольд прощается — видимо, надолго — с обществом людей и, за исключением круга лиц, столь ограниченного, что его можно не принимать в расчет, клеймит перед расставанием все человечество за лицемерие и вероломство:
CXIIIЯ мира не любил, как он меня;Не млел я под его дыханьем смрадным;Божкам не льстил, колена преклоня.Щек не сквернил улыбкой и надсаднымХвалам не вторил эхом заурядным.Среди, но вне толпы я был чужойПод саваном раздумий безотрадным,Ей чуждых. Но и слейся я с толпой —Мой ум остался б чист, сам властвуя собой.
CXIVИ мир и я друг друга не любили.Простимся ж мирно, — я не обуянВраждой. Я верю: где-то есть и былиСлова — дела; надежды — не обман;Мораль кротка и не всегда капканДля слабых; я готов предать огласке,Что впрямь иной скорбит при виде ран,Что двое-трое жизнь ведут без маски,Что счастье не мечта и доброта не сказки.
Хотя в последней из этих строф и есть нечто мистическое и загадочное, но, вместе с уже цитированным отрывком из «Сна» и некоторыми другими поэмами, также опубликованными, она лишает смысла щепетильную деликатность, с которой в ином случае мы избегали бы намеков на нравственные страдания благородного поэта. Правда, для того, чтобы попытаться вскрыть рану, потребна рука хирурга. Никто не мог бы отнестись к лорду Байрону и его репутации с более теплым чувством, чем мы; к этому нас обязывает и художественное наслаждение, которое поэт доставил нам, и слава, которую он принес нашей литературе. Мы высказали самое пылкое восхищение его талантами, — они этого заслуживают. Теперь коснемся того применения их на деле, ради которого они были даны поэту, — в этом, мы видим свой долг. Мы будем счастливы — и как счастливы! — если, выполняя его, сумеем оказать этому замечательному автору подлинную услугу. Мы не претендуем на роль сурового критика; нам не дано такого права по отношению к гению, тем более в годину его невзгод; и мы заранее готовы принять в расчет то впечатление, какое естественно производит несчастье на смелый и надменный дух. Как только буря налетит,
Столетние дубы валя на землю, —Забьются в щели оводы и мухи.Тогда лишь те с бушующей стихиейСоперничают яростью и силой,Кто может отвечать на лютый войТаким же грозным криком.[74]
Но если слишком долго бросать вызов судьбе, она может обрушить на смельчака новые бедствия, — только это мы и хотим сейчас сказать. Не надо пренебрегать советом потому лишь, что дающий его безвестен: самый невежественный рыбак может оказаться полезным лоцманом, когда отважному судну у берега грозят буруны; самый ничтожный пастух может быть надежным проводником в бездорожной степи, и не следует отвергать предостережение, сделанное от души и с лучшими намерениями, даже если оно предлагается с откровенностью, которая может показаться неучтивой.
Если бы литературная карьера лорда Байрона завершилась так, как предвещают его печальные стихи, если бы действительно этот душевный мрак, это неверие в существование высоких достоинств — преданности, искренности — навсегда легли пропастью между нашим выдающимся поэтом и обществом, тогда пришлось бы прибавить еще одно имя к знаменитому перечню, о котором говорится в предостережении Престона:
Писать ты жаждешь? Юный пыл умерь,Затем что трудный это путь, поверь;Издревле скорбен был удел певца;Потоки слез и тернии венца.[75]
Но это сказано несправедливо. Счастье или несчастье поэта определяется не его темпераментом и талантом, а тем, как он их применяет в жизни. Могучее и необузданное воображение является, как мы уже говорили, и автором и зодчим собственных разочарований. Его способность подчинять себе разум, преувеличивать картины добра и зла и тем самым обострять душевные страдания — следствие естественное, хотя и печальное, живой восприимчивости и прихотливости чувств, лежащих в основе поэтического темперамента. Но дарователь всех талантов, отметивший каждый из них особенной и неповторимой пробой, наделяет их обладателя и способностью очищать и совершенствовать свой дар. И как бы для того, чтобы смягчить высокомерие гения, судьба справедливо и мудро установила, что если он хочет добиться свободы духа и спокойствия, он должен уметь не только обуздывать и направлять огонь своей фантазии, но и спускаться с высот, на которые она его возносит.
Материалы, из которых можно построить счастье, — разумеется такое, какое доступно при нынешнем состоянии общества, — в изобилии лежат вокруг. Но одаренный человек обязан нагнуться и собрать их, иначе они окажутся вне пределов досягаемости для большинства людей, ради пользы которых, равно как и ради его собственной пользы, их создало провидение. Ни для королей, ни для поэтов не существует особой тропы, ведущей к удовлетворенности и сердечному спокойствию; путь, на котором их можно обрести, открыт для людей из всех слоев общества, для самых скромных умов.