Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свободен, свободен. Он чувствовал, почти физически, как с пего спадает тяжесть, как плечам, груди, всему телу становится легче. Призрак Фрицхена рассыпался, замерла тихая нездешняя музыка, всегда сопровождавшая его и слышная только Зеппу. Он свободен, свободен. Зепп глубоко вздохнул, потянулся, выдохнул отравленный воздух и вдохнул новый, чистый, свежий.
14. ОН РЕШИЛ СТАТЬ ЗАКОНЧЕННЫМ НЕГОДЯЕМ
— Если вы не возражаете, Коринна, тогда пойдемте, — сказал Шпицци.
Они ужинали в саду загородного ресторана. Было приятно сидеть здесь и под звуки не требующей внимания музыки лениво болтать о том о сем.
Мадам Дидье, удивленная столь внезапным, можно сказать, невежливым предложением Шпицци, в свою очередь спросила:
— Почему вы уже хотите ехать?
— Только потому, что становится прохладно, а у нас открытая машина, отлично понимая неубедительность своего ответа, сказал Шпицци. — Но главным образом, — он сделал над собой усилие, — меня привлекает перспектива побыть с вами дома. — И он взглянул на нее галантно и дерзко.
Они вышли. Весь вечер Шпицци был рассеян, таким же оставался и на обратном пути.
«Уж эти мне берлинские слюнтяи, — думал он. — Даже с несчастным Фрицхеном не могли справиться. Ни на грош не разбираются они в психологии, они до сих пор понятия не имеют, что такое демократия. Иначе они давно поставили бы мир перед fait accompli. Надо будет при случае как следует разъяснить все Медведю. Но к чему? Со мной покончено, я вышел из игры».
На узкой оживленной улице образовалась пробка, Шпицци пришлось остановить машину и ждать, пока пробка рассосется.
— Вы сегодня очень молчаливы, друг мой, — недовольно сказала мадам Дидье.
«Не повезло мне с ним, — думала она. — Надо было прислушаться к внутреннему голосу, к моему повелителю. В первое время Шпицци был таким бодрым, живым, влюбленным, а с тех пор как я себя и его довела до финиша, он никогда не отдает себя полностью».
«Что со мной сегодня, в самом деле, — думал Шпицци. — Опыт, тренировка и те мне изменяют, даже женщины видят, что я чем-то поглощен. Чего доброго, Коринна выскользнет у меня из рук, и как раз теперь, когда я больше, чем когда-либо, нуждаюсь в мало-мальски содержательной женщине». Он овладел собой и пожал ей руку.
— Быстренько скажи, о чем я сейчас думаю? — попросил он.
Она устремила взгляд в пространство, стараясь сосредоточиться.
— Не получается, — объявила она, — я недостаточно чувствую тебя — ты чем-то отвлечен. — Но все же она опять сосредоточилась. — Ты думаешь о какой-то реке, — продолжала она, точно бредя ощупью. — На набережных большие светло-серые здания, это, возможно, Лондон. Однако если верно, что, Лондон, то это скорее угадано, чем ясно прочитано.
Шпицци с некоторым злорадством улыбнулся и сказал:
— Нет, неверно.
Наконец можно было двинуться дальше. «Моя тогдашняя «заслуга» не потребовала от меня серьезных усилий. Было немножко неаппетитно, но нисколько не трудно, и все быстро кончилось. А потом, все эти годы, я мог спокойно, ни о чем не тревожась, почивать на лаврах, и все шло прекрасно. Больше того, пока я предоставлял события их собственному течению, все и было в порядке, а с тех пор, как стал что-то придумывать, с тех пор, как действительно стараюсь быть полезным, все идет вкривь и вкось. За мою лучшую, «коронную» идею — перемирие в печати — мне не только спасибо не сказали, но чуть со света не сжили. А потом, когда эта «нацистская богоматерь» вдруг пресытилась нашим Визенером и стала демонстративно выказывать симпатии Зеппу Траутвейну, ветер как будто опять подул в мою сторону. Но свежий бриз продержался недолго. Идиоты. Надо же было им выпустить Беньямина. Под шквалом таких идиотств никакое везение, никакие способности не устоят».
В Лондоне, проводя в жизнь свою идею перемирия в печати, он терпел неудачу за неудачей. Партия поставила его в ужасное положение, она его дезавуировала, все, чего он добивался, срывала подчеркнутым саботажем. А между тем он знал, что Гейдебрег отлично видел преимущества его проекта. Не подлость ли, что свое пристрастие к Визенеру Гейдебрег ставил выше интересов империи и партии? Не подлость ли, что Гейдебрег не желал замечать, насколько измена мадам де Шасефьер скомпрометировала его фаворита? Но насколько скандальный исход дела Беньямина скомпрометировал Шпицци, Гейдебрег очень даже заметит и отметит.
Что же, таковы дела, и тут ничего не изменишь, хоть лопни от злости. А что, если взять да полететь в Лондон и, наперекор партии, используя личные связи, оживить дело с перемирием в печати? Зачем ему оглядываться на Бегемота и на улицу Пантьевр, ведь после истории с Беньямином ему все равно терять нечего. Его положение настолько скверно, что хуже стать не может. «У медали всегда две стороны, — думал Шпицци. — Нет худа без добра. Как ни глупо кончилось дело Беньямина, но даже в этом банкротстве есть свое преимущество. До сих пор, что бы я ни делал, я всегда боялся кого-нибудь задеть или кому-нибудь не потрафить, а сейчас я от этого тормоза избавился. Мне больше незачем оглядываться на Бегемота. Если уж взлететь на воздух, так с шумом и треском. Так я и сделаю. Разрешу себе такое удовольствие. Полечу в Лондон».
Придя к такому решению, Шпицци повеселел. Дерзко и любезно сказал он недовольной мадам Дидье:
— Хочу вам признаться, Коринна, почему я сегодня так несъедобен. Угадали вы мои мысли или прочли их, но, по сути дела, вы были правы: я действительно еду в Лондон. Впрочем, только на несколько дней. И знаете, я не думал, что я еще так молод, — мне трудно расстаться с вами даже на несколько дней.
Коринна, не поверив ни слову, искоса посмотрела на него. Шпицци уже снова обрел свое обычное легкомыслие и самоуверенность. Он как следует взялся за дело, сомнения ее рассеялись, она была горда, что угадала насчет Лондона, и с радостью узнавала своего прежнего Шпицци.
Визенера так ошеломила весть об освобождении Фридриха Беньямина, что на минуту-другую лицо у него прямо-таки поглупело. Он никогда не думал, что дело это может так позорно кончиться. Во имя чего, скажите на милость, национал-социалисты открыто признают себя приверженцами варварства, если не отваживаются даже перед маленькой Швейцарией показать свою независимость?
Он вспомнил, как он света божьего невзвидел от бешенства, услышав по радио музыку Зеппа Траутвейна. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» Специально для него Леа и этот музыкантишка выбрали эту песенку, специально для него добились исполнения ее по радио. Это был вызов, вызов именно ему, ему одному, перед таким вызовом бледнело даже оскорбление, нанесенное Жаком Тюверленом.
А как он, Визенер, потешался над этим убогим профессором музыки. Не довольствуется, мол, своим шестком, своей музыкой, издевался он. Пишет статьи, этот скоморох, этот Дон-Кихот. Заболел навязчивой идеей выцарапать из тюрьмы Фрицхена. Он, одиночка, изгнанный профессор музыки, хочет взять верх над семидесятимиллионным народом с его самолетами, с его танками, с его фюрером. «Ползал бы Вальтер на брюхе», — хвастливо поет он. Грошовое утешение. Все те, кто ничего не достигли, утешаются на такой манер. Когда пасуешь в реальной жизни, где от тебя требуется действие, ищешь убежища на моральных высотах.
Но, к сожалению, этот Зепп Траутвейн совсем не банкрот. Он не ползал на брюхе, и все же он не банкрот. Как раз наоборот, он взял верх, он, отставной профессор музыки, а с ним и Леа. Весь аппарат насилия семидесятимиллионного народа в конечном счете оказался не в силах отнять ягненка у бедняка. Семидесятимиллионный народ, несмотря на свои самолеты и своего фюрера, принужден выдать своего узника. Смешно. Противоречит разуму. И так легко удалось Траутвейну этого добиться. Он писал свою музыку, а левой рукой, мимоходом, вытащил из тюрьмы Фрицхена Беньямина, узника семидесятимиллионного народа. Зепп Траутвейн — Давид, а он, Визенер, — хвастливый Голиаф. Разгадан и отвергнут.
Визенер безостановочно ходит по своей прекрасной квартире, из комнаты в комнату, из кабинета в библиотеку, оттуда — в столовую. В библиотеке он против воли останавливается перед портретом Леа. Глупая улыбка? Никаких мыслей за этим гладким высоким лбом? О, еще какие мысли за ним, наглые, злонамеренные. А улыбка? И как только он до сих пор не видел, что эта едва заметная улыбка невообразимо высокомерна. И как вообще он столько времени терпел, чтобы этот наглый портрет вечно взирал на него сверху вниз? Леа вышвырнула его, а он по-прежнему терпит ее нахально улыбающийся портрет? С ума он сошел? Мазохист он?
— Нет, моя милая, я совсем не мазохист. Я велю снять ваш уважаемый портрет.
Арсен будет очень доволен: Арсену очень нравится все, что произошло у нас в последнее время. Арсен гордится нами и никогда не одобрял наши отношения с еврейкой.