"Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском - Сигизмунд Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- К самому несуществующему.
Джонни - "слушаю". И лимузин, обогнув ограды Кенсингтона и Гайд-парка, поворотом руля вправо добавляет еще четыре колеса к тысячам колес, скользящим вдоль одетой в стекло и камень Пикадилли. А там по странду - и справа затканные в туман над ребрами кровель - башни Тампля и круглый купол Св. Павла. У ступеней собора Джонни снова откидывает дверцу: приехали.
Барон раздает пенни нищим и входит в храм. Чаще всего он посещает знаменитую Галерею Шепота, умеющую пронести сквозь сотни футов малейший шорох еле слышного слова; но иногда он направляется к величественным мраморам гробницы Веллингтона. Тут всегда кучка туристов, шмыгающих глазами по акантным завиткам капителей, кистям балдахина и буквам, врезанным в камень. Но Мюнхгаузена интересует другое. Подозвав служку, он протягивает палец к аллегорическим фигурам, затерявшимся среди деталей надгробия:
- Что это?
- Правдивое изображение Истины и Лжи, сэр.
- А которая из них Истина? - прищуривается барон.
- С вашего разрешения, вот эта.
- В прошлый раз, помнится, вы называли ее Ложью, - подмигивает барон, и правая бровь его выгибается кверху. Тут служка, привыкший уже к причудам посетителя, знает, что наступил момент, когда надо смотреть не на Истину, и не на Ложь, а на серебряный шиллинг, блеснувший из щепоти богатого посетителя, потом благодарно откланяться и исчезнуть. Из собора Мюнхгаузен выходит с ясным, чуть не просветленным лицом и, ставя ногу на ступеньку авто, неизменно произносит:
- Когда к Богу ни приди, никогда его нет дома. Попробуем к другим.
Произносится адрес - и Джонни поворачивает руль или вправо к Патерностер-стрит, или влево - к суете Флит-стрита, расшвыривающего буквы по всей земле; отсюда уже двадцативерстные радиусы Лондона - то тот, то этот протягиваются под шуршащие шины лимузина.
Отдав два-три визита, барон кивает шоферу: домой. Назад едут чаще всего нищими кварталами Ист-Энда. Грязные дома похожи на прессованный туман, но человек, откинувшийся к кожаным подушкам лимузина, думает, что только одно в мире не рассеять и не свеять ветрами: нищету.
В "коттедже сумасшедших бобов" уже дожидаются интервьюеры. Карандаши их приходят в движение. Мюнхгаузен терпеливо и любезно отвечает на все вопросы.
- Мое мнение о парламентаризме? Извольте: как раз вчера я закончил вычисление о количестве мускульных усилий, потребовавшихся для подъема и опускания языков всех ораторов Англии: из расчета по три оппонента на одного докладчика, беря нижнюю и верхнюю палату, перемножая число годовых заседаний на число лет, считая с тысяча двести шестьдесят пятого по тысяча девятьсот двадцатый, присчитав фракции, комиссии и подкомиссии, и переведя все в пудо-футы и лошадиные силы, получим - вы только представьте себе - силовой разряд, достаточный для возведения двух Хеопсовых пирамид. Какое величественное достижение. Только подумать. И социалисты после этого утверждают, что мы не знаем физического труда.
- Моя тактика борьбы? В социальном плане? Чрезвычайно простая. До примитивизма. Даже африканские дикари умели ее сформулировать. Да-да: у них на озере Виктория есть водопад; когда подъезжаешь - уже за много километров слышен шум; приблизившись - видишь гигантское облако водяной пыли - от неба до земли. Дикари назвали это - Мози-са-Тунья, что значит: дым делает шум. Вот.
- Вы там бывали, сэр? - интересуется репортер.
- Я бывал в небывалом: это значительно дальше. И вообще, я полагаю, вы записываете? - реальны лишь две силы: шум и ум. И если б когда-нибудь они соединились... Впрочем, давайте на этом кончим.
Барон встает, интервьюеры прячут блокноты и откланиваются.
После этого слуга докладывает: обед подан. Мюнхгаузен спускается в столовую. Среди череды блюд всегда и его любимые жареные утки. Насытившись, барон переходит в кабинет и усаживается в мягкое кресло; пока слуга хлопочет у вытянутых ног барона, меняя штиблеты на пуховые туфли, барон, благодушно щуря глаза, с сытой созерцательностью наблюдает, как лондонский дождь там, за стеклом, заштриховывает зеленый пейзаж парка. Наступает час, который в "коттедже сумасшедших бобов" принято называть часом послеобеденного афоризма. На пороге, бесшумно ступая, появляется чинная мисс и, выдвинув из угла столик с пишущей машинкой, кладет пальцы на клавиатуру. Мюнхгаузен не сразу приступает к диктанту: сначала он долго сосет свою трубку, передвигая ее из одного угла рта в другой, как бы выбирая, каким углом курить, каким говорить. Курит барон удивительно: сначала сизо-белые вращающиеся сфероиды, потом вкруг них прозрачными сатурновыми кольцами - одно кружит вправо, другое влево - медлительные дымные извития:
- Пишите. Старому лимбургскому сыру никого не жалко, но он все-таки плачет.
- Раньше чем устрица успеет составить мнение о запахе лимона, ее уже съели.
Уши мисс спрятаны под тугие рыжие пряди, и сидит она, отвернувшись от афоризмов, с глазами в косые линейки дождя, но пальцы стучат по клавишам, дождь стучит по стеклу - и диктант длится, пока барон, вытряхнув пепел из трубки, не произнесет:
- Благодарю. Завтра - как обычно.
Он пробует приподняться, но дремота отяжелила ему тело, затуманила мысли - и явь, вместе с рыжеволосой мисс, неслышно ступая, выходит за порог.
А под смеженными веками череда видений: снящийся автомобиль везет Мюнхгаузена по снящимся улицам; они странно безлюдны и немы, и, ни разу не нажав сигнального рожка, Джонни останавливает шуршание шин у колоннады Св. Павла. Мюнхгаузен уже опустил ногу к ступеньке, как вдруг собор приходит в движение, голова его, под гитантско-круглой шапкой, наклоняется, бодая крестом воздух, двускатная спина выгнулась и чудовище, шевеля всеми своими колокольными языками, кричит: "Сэр, как пройти в Савлы, прямо и не сворачивая?" Расторопный Джонни включил мотор и крутым поворотом руля назад; но чудовище, шагая двенадцатью гигантскими колоннами и с грохотом волоча свое длинное каменное тулово, - вслед. Коробка скоростей, проскрежетав, швыряет стрелку на максимум. Но чудище, проворно перебирая колончатыми лапами, все ближе и ближе. Машина на полном ходу сворачивает в одну из узких улиц Ист-Энда. Собор пробует протискаться вслед, проталкиваясь прямоуголием каменного плеча в уличную щель. И тут Мюнхгаузен, вскочив на сидении, кричит в сотни квадратных глаз, протянувшихся справа и слева: "Эй вы, чего уставились, не пускайте его!" И дома по первому же оклику, послушно придвигая окна к окнам, загораживают собору путь; со вздохом облегчения, барон опускается на подушки, но в это время он видит повернувшееся к нему смертельно бледное лицо Джонни: "Что вы наделали! Мы гибнем". И, действительно, только теперь барон видит, что ведь дома нищего Ист-Энда, лишенные промежутков, впаяны друг в друга, кирпичи в кирпичи, образуя одну, лишь цифрами номеров членимую массу: и как только те позади придвинулись друг к другу, передние кирпичные короба принуждены делать то же - и улица медленно сдвигает стены, грозя расплющить и мчащийся автомобиль, и тех, кто в нем; оси машины - нет-нет - чиркают о стены, скорей, - впереди просвет площади; но поздно - гигантская плющильня зажала бессильно жужжащее авто в затиск многоэтажных коробов, ее стальные крылья и кузов хрустят, как елитры насекомого, попавшего меж земли и подошвы. Ударом ноги Мюнхгаузен вышибает надвигающуюся справа на него оконную раму и впрыгивает внутрь дома. Но бедному Джонни не повезло - он в пролете меж двух окон - улица уперлась кирпичами в кирпичи, - короткий крик, затерявшийся в удары громад о громады, - все стихло. И вдруг позади: "Стекольщику будете платить вы, мистер". Мюнхгаузен оборачивается - он внутри бедной, но опрятно убранной комнаты; посередине - кухонный стол, за столом, над дымящимися мисками, пожилой человек без пиджака, костлявая женщина с больным румянцем на скулах и двое мальчуганов; свесив ноги со скамьи, с ложками, увязшими во рту, дети восхищенно разглядывают пришельца. "И должен вас предупредить - стекло подорожало, - продолжает мужчина, размешивая содержимое миски. - Том, пододвинь стул мистеру, пусть присядет".
Но Мюнхгаузен и не думает присаживаться: "Как вы можете сидеть тут, когда Савл в Павлах, улицы нет, и вообще ничего нет". Мужчина, к удивлению барона, не удивлен: "Если к ничего прибавить ничего, все равно выйдет ничего. И тому, кому некуда идти, мистер, - зачем ему улица. Кушайте, дети, стынет".
Барон, будто новая стена надвинулась на него, пятится к двери, опрокинув любезно подставленный стул, и по ступенькам: квадрат дома меж четырех стен. "А вдруг и эти тоже?" Скорее под низкие ворота: опять квадрат меж четырех нависших стен; ворота ниже и уже - и снова квадрат меж еще ближе сдвинувшихся стен. "Проклятая шахматница", - шепчет испуганный Мюнхгаузен и тотчас же видит: посреди квадрата - на огромной круглой ноге, вздыбив черную лакированную гриву, шахматный конь. Не мига не медля, Мюнхгаузен впрыгивает коню на его крутую шею; конь прянул деревянными ушами, и, ловя коленями скользкий лак, Мюнхгаузен чувствует: шахматная одноножка, пригнувшись, прыгает - вперед, еще вперед и вбок, опять вперед, вперед и вбок; земля то проваливается вниз, то, размахнувшись шпилями и кровлями, ударяет о круглую пятку коня; но пятка - Мюнхгаузен это хорошо помнит - подклеена мягким сукном - бешеная скачка продолжается: мелькают - сначала площади, потом квадраты полей и клетки городов - еще и еще - вперед, вперед, вбок и вперед; круглая пятка бьет то о траву, то о камень, то о черную землю. Затем ветер, свистящий в ушах, затихает, прыжки коня короче и медленнее - под ними ровное снежное поле; от его сугробов веет холодом; конь, оскалив черную пасть, делает еще прыжок и прыжок и останавливается среди леденящей равнины подклеенная сукном нога примерзла к снегу. Как быть? Мюнхгаузен пробует понукать: "К g8-f6; f6-d5, черт, d5-b6", - кричит он, припоминая зигзаг "защиты Алехина". Тщетно! Конь отходил свое: деревянная кляча отходит. Мюнхгаузен плачет от гнева и досады, но слезы примерзли к ресницам, от холода нельзя устоять и секунды - и, растирая ладонями уши, он шагает вперед, вперед и вбок, и снова вперед, еще вперед и вбок, разыскивая хоть единое пятнышко на белоснежной скатерти, аккуратно, без морщинки, застилающей огромный круглый, лишь горизонтом отороченный, стол. И вдруг он видит: там, впереди, скользя легкой тенью, какая-то длинная, из острых готических букв - колючая и верткая многоножка. Мюнхгаузен ловит глазами черную вереницу букв и прочитывает их: это его имя. Изумление обездвижило Мюнхгаузена. Тем временем осьмнадцатибуквое БАРОН фон МЮНХГАУЗЕН не теряет времени: выгибая слоги, оно скользким ползом внезапно к выставившемуся из земли пограничному столбу: на столбе доска, на доске знаки. Мюнхгаузен, с трудом отрывая примерзающие подошвы, вслед улепетывающему имени. Но имя уже доползло до столба и шлагбаума, занесшего красные и белые полосы над белой равниной, и оборачивается, чтобы взглянуть на преследователя - далеко ль? В это время - Мюнхгаузен ясно видит - шлагбаум быстро опускается: бело-красные полосы ударили по восьмой букве, и имя, как змея, рассеченная ножом, мучительно выгибает разлученные слоги: МЮНХГАУЗЕН - по ту сторону столба, БАРОНФОН - по эту. Став на чернилоточащем Н, бедное БАРОНФОН мечется из стороны в сторону, не зная, что предпринять. Глаза Мюнхгаузена от букв на снегу к знакам пограничного столба: СССР. С минуту он стоит, раскрыв рот, потом мысль: бросить имя и бежать. Но подошвы башмаков успели вмерзнуть в снег. Он тянет было правую ногу, потом дергает левую - вдруг пограничное четырехбуквие шевельнулось - в ужасе Мюнхгаузен выпрыгнул из своих башмаков и в одних носках по ледяному насту; холод хватает за пятки, в отчаянии он мечется из стороны в сторону и... просыпается.