Жизнь Лаврентия Серякова - Владислав Глинка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серяков просмотрел заложенные гравюры. Они были различны. Некоторые попроще, как «Сенбернарская собака» — стоит мохнатая, черная над обрывом скалы, с круглой фляжкой на ошейнике. Или «Этна» — гора с седловиной, из нее курится дымок, а внизу — хижина и три фигурки. Но были виды городов — Рима, Венеции, Константинополя, в которых изображались перспективы зданий со множеством деталей. По три рубля за такие картинки, очевидно, слишком дешево. С ними он провозится, пожалуй, по три — четыре дня, если вообще сумеет сделать что-нибудь сносное.
«И все-таки, — думал Лаврентий, — если не возьмусь сейчас или начну торговаться да не сойдемся, так Крашенинников меня никому больше не рекомендует. Три рубля я зарабатываю за три вечера перепиской, а тут само дело куда приятнее, и на круг по три дня на каждую, пожалуй, выйдет. Возьмусь!»
В тот же вечер Серяков засел за работу. Выбрал для начала одну из самых трудных — «Собор Святого Петра в Риме»: круглая, охваченная с обеих сторон симметричными колоннадами площадь с обелиском и фонтанами, дальше — фасад собора, за ним — группы зданий и возвышенность с деревьями. Тщательно прорисовав карандашом на бумажке и перенеся рисунок на доску, Лаврентий сильно упростил свою задачу по сравнению с оригиналом и все-таки видел, как она трудна.
На другой день начал гравировать. Кропотливая будет работа! Больше сотни колонок, меняющих размер в перспективе, восемьдесят окон в домах, сложные линии архитектуры многоярусного собора… Это тебе не солдат у будки и не куры с петухом!..
К концу следующего вечера по тому, сколько удалось вырезать за десять часов, понял, что просидит за «Святым Петром» не меньше недели. Но его ждала еще неприятность. Когда уже решил, что пора ложиться, буквально при последнем штрихе, усталая рука соскользнула с линии радиальной дорожки на площади, и нож глубокой бороздой пересек колоннаду здания за нею и небо. Разом было испорчено все сделанное, приходилось начинать сначала.
«Ничего, — утешал себя Лаврентий, вспоминая неудачи при начале работы в чертежной. — В каждом деле, видно, поначалу не без промашек».
Но, когда прошло еще три вечера, а доска, несмотря на самую усидчивую работу, была готова только наполовину, его забрала печаль. Он явно не мог за три рубля убивать столько времени. Деньги у матушки были, он знал, на исходе. Переписка, взятая до свидания со Студитским, стояла. Если продолжать гравировать, нужно ее уступить кому-нибудь. А чем тогда жить? И еще в этот вечер сильно порезал руку. Даже на дорогую французскую книгу брызнула кровь.
«По всему выходит, нужно отказываться. Видно, не судьба стать гравером. Какие тут мечты о художестве! Знай пиши да черти. Счастье, что этому-то обучили… Хорошо, что с отказом пойдешь не в лавку Смирдина, а на квартиру к Студитскому. Да все равно, Крашенинников узнает и больше никому не рекомендует. И перед Антоновым стыдно. Верно, он опять просил Крашенинникова, увидев, как замучиваюсь на дворницкой работе, выручить хотел… Но что уж там, не быть все равно гравером. Мало, значит, оказалось таланта, сорвался на первой же пробе…»
Просидев не разгибаясь еще вечер и целое воскресенье и кончив гравюру при свече, Серяков твердо решил завтра же отказаться. Матушке он ничего не говорил, но она все понимала по его расстроенному лицу, пыталась было уговорить продолжать работу, даже показала две заветные пятирублевки, которые сэкономила на черный день. Но Лаврентий молча проверил, как просох и разгладился под прессом отмытый от крови лист, и, через силу поев, завалился спать — ведь завтра опять нужно было с четырех часов разгребать нападавший за ночь снег.
На другой день пошел из департамента в типографию, попросил сделать оттиск. Что ж, получилось вполне сносно, не зря труд потрачен. И все-таки нельзя за такие деньги работать…
В ранние зимние сумерки Серяков подходил к дому на Фонтанке, где жил Студитский. Легкий морозец приятно бодрил, и снег весело поскрипывал под сапогом. По льду с криком катались ребята, которых матери еще не загнали домой. Кажется, все было уже решено, и все-таки грызло сомнение.
«По одежде судя, учитель человек состоятельный, — думал Лаврентий. — Может, как услышит, сколько работал над этим собором, так и сам догадается предложить прибавку… По шести рублей я бы взялся все вырезать».
Вход в квартиру Студитского оказался со второго двора. Взбираясь по темной и нечистой лестнице на верхний этаж, Серяков думал, что нет, видно, не богат человек, если тут поселился. То же подтвердила обитая рваной клеенкой дверь, которую открыл сам учитель.
Комната, куда Студитский ввел топографа, освещалась двумя свечами, стоявшими на заваленном книгами письменном столе. Лаврентий рассмотрел, что хозяин был в заношенном байковом халате и стоптанных туфлях. Он явно смутился неожиданным визитом, которого, должно быть, ожидал не ранее как через неделю, и, попросив извинения, поспешно прошел в боковую дверь, за которой слышался женский голос, напевавший колыбельную песенку. Можно было различить, как негромко переговаривался он там — должно быть, с женой.
«Верно, подумал, что я гравюры уже готовые принес, а денег нет расплатиться…» — догадался смущенный Серяков, оглядываясь. Потертая мебель, тусклое зеркальце, облупленная печка. На старом фортепьяно лежат ноты, рукописи и ворох каких-то вырезанных из картона разноцветных букв.
Одергивая халат, возвратился Студитский. Лаврентий подал ему свою досочку, оттиск с нее и с чувством некоторой вины — ведь он взялся и учитель на него надеялся — рассказал, сколько времени потребовала одна только эта гравюра.
— К сожалению, я не мог продолжать работу по условленной цене… И еще, простите, вот книгу кровью залил. Хоть и отмывал, да все же видно немного.
Студитский внимательно разглядывал доску и оттиск, только при словах о крови как-то пугливо глянул на открытый Серяковым лист, на забинтованные пальцы и рукой махнул досадливо — пустое, мол, стоит ли говорить об этом.
— Дам по пяти рублей, только продолжайте, — сказал он решительно. — Дал бы и больше, поверьте, да видите, не по-барски живу. — Он грустно улыбнулся. — Работаю, работаю, в двух заведениях детей учу, не первую книжку выпускаю, азбуку придумал из вырезных букв, как бы подвижной букварь, — все признают ее очень нужной, — на летних вакациях три года песни народные в двух губерниях записывал и тоже издал, а все не выбьюсь из недостатков… Трудно нашему брату-разночинцу себе дорогу проложить… Только тем и утешаюсь, что делаю все несомненно полезное… — И прибавил почти просительно: — Ведь у вас следующие гравюры, наверное, пойдут куда легче.
— Хорошо, постараюсь сделать, — ответил Серяков. Он внутренне дрогнул, почувствовав в словах учителя неумышленный, но бьющий прямо в него укор. Как будто сказал: «Нельзя так легко опускать руки, надо делать свое дело, как бы трудно ни было…» И денег не прибавил бы — все равно после таких слов надо взяться.
И вновь он засел за работу. Даже рождественские праздники и канун Нового года провел не разгибаясь над своими досками. Кое-как, наскоро проглатывал праздничную матушкину стряпню и опять брался за нож.
А по утрам вставал через силу, лопатка и скребок казались пудовыми, рубаха под старой шинелью мгновенно прилипала к спине. Шестого января к вечеру все пятнадцать досок были готовы. Назавтра в типографии оттиснули целый альбомчик, и тамошние знакомцы очень расхваливали гравюры. Но Лаврентий видел их недостатки. Особенно плох Колизей, изображенный чуть сверху, — просто какое-то решето ломаное!
Готовый принять любую критику, пошел он к Студитскому. Что говорить, не только Колизей не удался. Под Чертовым мостом в Швейцарии вместо бурлящей воды тряпки какие-то плывут. Но учитель нашел все вполне пригодным для книги, отсчитал семьдесят пять рублей, поблагодарил и крепко пожал руку.
Домой Лаврентий летел как на крыльях.
«Первый заработок гравера! Мою работу напечатают, по ней будут учиться, ее запомнят тысячи детей. Ведь если каждую книжку прочтут хоть десять детей, значит, уже сколько тысяч! Вот она, польза, о которой говорил Студитский! В ней будет и моя доля. Теперь, наверное, пойдут заказы… Жалко, что не поставил под гравюрами хоть самые маленькие инициалы…»
— Матушка! Я завтра же от здешнего места отказываюсь! — сказал он, выкладывая на стол свое богатство. — Авось новым умением да перепиской на жизнь заработаю. Затоплю сейчас еще разок печку, выспимся нынче в тепле. А вы собирайте поесть чего-нибудь, да побольше!
Через неделю они переехали в деревянный флигель на Озерном переулке, в отдельную комнату с кухней, заплатив за два месяца вперед.
Серяков вздохнул свободно. Возможность спать до начала девятого часа после восьми месяцев дворницкой службы казалась блаженством. Вновь начал брать у товарищей книги, порой читал вслух матушке. Работа по переписке и черчению не переводилась. Но гравюр, увы, по-прежнему никто не заказывал.