Верь мне - М. Брик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что за звуки? — спрашивала Элиза у Моны.
— Звуки? — посмеивалась она. — Это не звуки, а гипноз.
— Гипноз?
— Да, — покашляла, чуть оставив кровь на ковре, через который мы проходили, — поэтому не вслушивайтесь.
— Как не вслушиваться, если кругом тишина? — удивлённо посмотрела на служанку.
— Напевайте себе что-нибудь под нос.
Тогда она напела Элизе какую— то старую детскую колыбельную на незнакомом ей языке, отчего с трудом могла повторять за девушкой, а лишь проговаривала концы фраз. Эта летающая пыльная песня сочилась в стены «замка» и будто блокировала его «гипноз», успокаивая и возвращаю куда-то назад, когда «мама» Элизы так же читала ей, а бывало, пела.
— О чём эта песня?
— О рыбе, плывущей в гуще воды, но только на поверхности, — повернули в сторону ванной, — а затем она погружается глубже и жалеет о том, что не делала этого раньше из-за страха, — дверь распахнулась — и через панорамные окна на девушек упали лучи утреннего солнца.
Элизу удивляло не столько то, что служанка стала живо разговаривать с ней, а то, как из «злобного робота» она превращалась в простую жертву обстоятельств.
— Нужно обработать? — наивно спросила девушка у служанки.
— Я сама, — ухватилась за коробочку с бинтами и стала перебирать её содержимое.
Пройдя по полу всей ванной и пересчитав её плитки, Элиза остановилась у огромного окна, которое выходила на пустой из-за осени пляж. Он был пустой и пасмурный, приводящий в состояние тоски. Как— то она приметила дедушку, гуляющего в одиночестве, и придумывала в своей голове сценарии, где он, ещё молодой, приезжает в этот город, но по какой-то причине остаётся тут на всю жизнь, а затем вовсе влюбляется и решает гулять по пляжу здесь до самой смерти, ведь здесь умерла его любимая.
— Романтично, — произнесла служанка с заклеенным лбом, подойдя к девушке.
— Он одинок, — с досадой ответила Элиза.
— Все мы в какой-то степени одиноки, ведь, в конце концов, мы остаёмся наедине с собой.
— Верно, — кивала девушка, — люди уходят и приходят.
— Я так рада, что Вы приехали.
— Ты забыла моё имя?
— Элиза.
Без сожаления в глазах и дрожи в пальцах
Мы знали, сколько звёзд в солнечно системе, научились решать квадратные уравнения, повторили второй закон Ньютона, но так и не поняли, за что наши родители отдают столько денег на налоги и ездят по грязным дорогам.
В шесть лет я думала, что наш маленький серый городок окутан теми самыми нитями, не дающими выехать за полосу между территорией-соседом и нашей, но дело было в деньгах. Отец приходил домой с зарплатой, затем половину спускал на покер, а другую — на нас — в такие моменты хочется верить, что он был настолько не здоров, что ему не хватало сил и купюр, чтобы расплатиться с нами. Чаши весов, что он использовал, когда на его карту поступали деньги, почему-то недолго качались, а затем останавливались на одном уровне.
Когда у него появилась любовница, вероятно, она тоже, как и я в шестом классе, расстроилась, узнав, что нам с ней оставалось по четверти отцовской зарплаты, а ту самую половину он всё же спускал на глупые фишки. С возрастом всё становится проще: отец оказывается банальным лгуном, мать — его верной игрушкой и служанкой, Арнольду просто не повезло, ведь он не такой, как все, а я каждый день боялась быть похожей на мужчину, забиравшего меня со школы до десяти лет.
Когда Вильгельму стало лучше и он не нуждался в каждодневном наблюдении врачей, я каждое воскресенье встречалась с ним, в отличие от меня, яро любившим географию и шахматы, на втором этаже небольшого дома его семьи. Если бы вы не видели его лицо, то подумали, что я тусуюсь со стариком, но этому деду на момент нашего знакомства было около пятнадцати.
Тогда, в тринадцать лет, я не понимала его маму, думая, что она втайне ненавидит своего сына за то, что он настолько сильно болен и не даёт ей жить полноценной жизнью, но затем я стала понимать, что её жизнь переставала быть такой без него или с таким, но опечаленным из-за расставания с очередной подругой. И в свои шестнадцать, пока мы валялись в его комнате, разглядывая на потолке приклеенные звёздочки, светившиеся в темноте, я не было удивлена тому, как она порой заглядывает в комнату Вильгельма, чуть улыбаясь. Его мама привыкала к моему каждонедельному приходу с пачкой крекеров в форме рыбы, ведь он их обожал, а я к её строгому выражению лица.
За все четыре года, пока я, пробегая пару километров от своего дома к их, отсиживала своё законное место у него на кресле за игрой в шахматы, видела папу Вильгельма лишь десяток. И кажется, я всё поняла, увидев глаза его родителей и сравнив их: отцовские карие, материнские зелёные и голубые, в которые я внимательно вглядывалась, пока Вильгельм в первое воскресенье октября решал сделать ход.
— У тебя есть детские фотографии? — спрашивала я, перешагивая его круглую фигурку на доске.
— У кого-то их нет? — посмеялся.
— У кого-то их нет, — утвердительно отвечала я.
— Ты что-то хочешь узнать? — спросил Вильгельм, сбивая три мои шахматы подряд.
— Как?
— Десять лет игры в шахматы, — откладывал их в свою сторону.
— Тебя отец учил?
— Нет, — забрал ещё одну.
— Вы не близки? — мой ход.
— Нет, — очередная в его кучу круглых фигурок. — Ты проигрываешь, потому что отвлекаешься, — строго сказал Вильгельм, твёрдо уложив свою шашку на доску.
Комната моего друга была полностью увешана различными снимками со всего света, контурными картами с пометками, а над дверью висели огромные часы размером с его голову: видимо, сначала он поглядывал на крестики, нарисованные на огромных листках бумаги, затем переключался на стрелки часов и сожалел о том, что время идёт, а он уже девятнадцатый год сидит в клетке под названием «диагноз».
— Почему ты спрашиваешь? — невзначай спросил Вильгельм, перепрыгивая последнюю мою фигурку.
— Потому что ты хорошо играешь, — ответила я.
— Я про твои вопросы об отце, — вставал он, держась за трость, перекладывая палец за пальцем.
— Наблюдения, — рука Вильгельма соскользнула, и я резко повела руку в его сторону.
— Я же тебе не поддаюсь, — сказал он, ухватившись за кресло, на котором сидел последние пару часов. — Какие наблюдения? — Вильгельм продолжил опрос.
— Глаза, — выкатила свои на него, — они разные.
— У меня голубые, — прихрамывая, прошёлся