Исход. Роман о страхах и желаниях - Олег Маловичко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я тебя, суку, найду и на куски порежу, понял? – подал голос с земли Головин. Пуля прошла в нескольких сантиметрах от его головы, – Сергей надеялся, что Кошелеву так и нужно было, – и теперь его шея и щеки, волосы и ворот рубахи были измазаны натекшей из уха кровью. Говорил он громко, оглушенный выстрелом.
– Так режь сейчас, кто мешает? – Антон убрал пистолет за пояс. – Давай, вставай!..
Головин смерил Антона коротким, злым взглядом, но ничего не сказал.
– Бычье колхозное. Начнете через ментов давить, я на ваших полковников сраных таких звезд напущу, каких вы только на параде видели, в красный день календаря. Хоть кого отсюда тронете – найду, и в этот раз не буду ласковым.
– А я их не буду трогать! – Головин перекатился на спину, и присел, поморщившись и склонив больное ухо к плечу. – А-а-а… я тебя найду, понял, уродец? Эти пусть живут, но в уши мне нельзя стрелять.
Не обращая внимания на Антона, он встал, снова охнув и поморщившись, и пошел к воротам «Зари», на ходу наклонившись раненым ухом и держа у него ладонь, словно пытаясь расслышать что-то с земли. Кабаны переглянулись из-под сложенных на затылке рук – что им-то делать?
– Значит, аккуратненько, по очереди, щелкаем застежечкой и двумя пальчиками, медленно, чтобы, не дай бог, пулю не схлопотать, достаем оружие и бросаем на землю.
Кабаны разоружились, двигаясь плавно и грациозно, как балерины. Антон разрядил пистолеты, вернул и махнул дулом своего, отправляясь с кабанами к выходу.
Головин разместился на заднем сиденьи «Чероки», ожидая водителя. Шею и ухо он обложил со всех сторон белыми салфетками, и, как мог, закрепил пластырем из аптечки, отчего стал похож на только что вылупившегося птенца с прилипшим к голове куском скорлупы. Когда управлявший «Чероки» кабан стал заводить машину, Головин глянул на Антона, приподнял подбородок и ногтем большого пальца провел по своей шее, жестом перерезая ее.
Машины, пыля из-под колес, отъехали. Антон опустил пистолет.
– С ними так и надо, зверьками провинциальными. Теперь по-быстрому осваивайся, чтобы постоянно люди здесь были.
– Проблем не будет, из-за него?
Антон взвешивал возможность, глядя на машины вдалеке. Они казались теперь не больше двух майских жуков, ползущих друг за другом. Покачал головой:
– Нет. Он дерзкий и говнистый, но маленький еще.
Он не мог знать, что Паша Головин был упорным и злопамятным – любой, нанесший ему обиду, платил, рано или поздно. Он умел ждать.
Сейчас, трясясь на ухабах в «Чероки», Паша чувствовал не обиду и гнев, что было бы естественно, а радость, подобную накатывающей на алкаша при виде рюмки. У него опять появилась цель, он снова был в игре.
Кабан, управлявший машиной, поймал в зеркале улыбку Паши и передернул плечами, поежившись.
***
– Видел, сколько в Москве сумасшедших? – спросил Антон Сергея на обратном пути.
Они проехали Талдом и мчались теперь по сорокакилометровому участку трассы, пролегавший через густой лес, то хвойный, то смешанный.
– Причем не только старых уже… Просто… в какой-то момент все так давит, что уже не сбросить, и тогда человек на улицу выходит и начинает орать. Надевает себе шлем из фольги на голову, или, если баба, красится без ума, брови выбривает. Я раньше думал, человек не понимает, что делает. В этом и сумасшествие, что он считает: выглядеть так и вести себя так – нормально.
– А теперь?
– Это бунт. Человек защищается, чтобы московский Молох его не сожрал, не раздавил. Как белый флаг на войне, понимаешь?
– Или наоборот, крест зеленкой, чтобы сразу в лоб. Может, они нарочно Молоха злят? Вызов бросают? Психи долго не живут.
Антон задрал голову, вливая в себя коньяк. Чтобы купить, пришлось сделать остановку в Кимрах.
– Не слишком пьешь? Извини, если не в свое дело…
– Ничего. Организм зависит, и с миром на трезвую тошно.
Он еще выпил и стал смотреть в окно, на ровную череду сосен с сильными, красивыми стволами. Кашлянул, прикрыв рот кулаком, и почесал лоб, закрыв глаза, от которых к вискам разошлись морщинки.
– Мне-то что, я привык. Дочка же все видит…
Нельзя так жить и с ума не сойти, думал Сергей, не глядя на капитана. Не вскочить однажды среди ночи, не выхватить пистолет и быстро, не раздумывая, не выпустить себе пулю в башку, чтобы одной секундой решить все, на хрен.
У Яхромы Кошелев уснул и не просыпался до самой Москвы. Сергею пришлось тащить его в дом, искать ключи, прислонив пьяного Антона к стене.
Он занес Антона в квартиру, уложил на диван, стащил с него ботинки и прикрыл пледом. За мутным стеклом книжного шкафа, пыль с которого не стирали, наверное, никогда, стояли фотографии. Молодой Кошелев с грязным лицом, в черной менингитке и камуфляже, с двумя товарищами-контрактниками среди развалин Грозного. Бритый, немного скованный – в синем мундире прокуратуры. Свадьба: пенный гейзер из бутылки шампанского в руках Антона лупит вверх, гости смеются, невеста жмурится. У роддома: ошарашенный, с выпученными глазами испуганно держит кружевной куль с младенцем, сзади – бледная, с обмягшим лицом жена. Одну Сергей вытащил: Антон, его жена и девчонка лет восьми, прижавшись друг к другу щеками, лезли в кадр. Все смеялись, а за их спинами виднелся кусок пляжа с белым песком, пятно голубого неба и сине-зеленого моря. Сергей повернул карточку и прочел с изнанки: «Папа+Мама+Ксюшка+море+Кемер». Ниже нацарапана была дата. Пять лет назад.
Закрывая дверь, натолкнулся на соседку, невысокую старушку с забранными в пучок на затылке волосами.
– Как он? – спросила старушка.
– Нормально.
– Ночью опять кричал. Как напьется, сильно кричит, утром встать не может, прошлый раз «скорую» ему вызывала…
– Вы? А семья его?..
В глазах старушки мелькнуло удивление, а на смену ему пришла радость: не терпелось рассказать о чужом горе.
– Так вы не знаете?.. Юля его бросила. Когда дочка погибла. Мол, Антон виноват. Как его не посадили… С другой стороны, кто его посадит? Он сам кого хочешь… Жалко парня, мается… А вы ему?..
– Друг, – ответил Сергей и пошел вниз.
Через неделю в лагерь приехали первые поселенцы – Сергей, Миша и Лев Кириллович, заслуживший окончательное прозвище «Карлович». Сергей разрывался между лагерем и Москвой, где оставались Глаша с Никитой и мама – двое других переехали совсем.
Стратег
Вначале был Свет.
Алишер знал, что свет был в начале всего вообще, но его интересовала лишь часть, связанная с ее именем. Так вот, вначале был Свет, и к нему, чтобы сгладить лаконичность, добавили ласковые «ла» и «на».
Свет-ла-на.
На первый взгляд, имя казалось подколкой – какая она Светлана, с черными волосами и смуглой кожей? С темными блестящими глазами, волнистым разрезом уходящими к вискам? Какая она, к матери божьей, Светлана, если от ее походки, и жеста, и улыбки веет сказками тысячи и одной ночи, Шехерезадой и райскими гуриями? Она была восточной красавицей, его Светка, и Алишер понял, что имя подтверждает не внешний свет – вон сколько блондинок кругом, сплошь пергидрольные светланы – а другой, идущий изнутри, и освещающий не ее, а тех, кто рядом.
Свет истекал из нее помимо воли, она жила так, она была светом.
Вот они сидят в кофейне, и Светка касается чашки, и чашка становится необычной, волшебной. Алишер тянется за сахарницей и неловко роняет ее, и коричневые песчинки скачут по столу, а Светка смеется и сметает их ладошкой в ладошку, затем – хлоп-хлоп ладошками друг о друга, и песчинки падают в пепельницу, но уже медленно, чуть не искрясь, как волшебный порошок, магическая пыль.
Все, к чему она прикасалась, было радостью.
Он еще не целовал ее следы, но все шло к тому (тряпки-то подворовывал зарывался в них лицом когда уходила). Это он-то, Алишер, познавший женщину в тринадцать и в последующие пять лет сбившийся со счета; на которого оглядывались и малолетки, и зрелые, знающие всему цену дамы; которому в любом кафе бросали записки с телефоном; влюбился теперь как последний дурак, и смотрел на часы, отсчитывая минуты до встречи, подгоняя глазами медленную стрелку, не отпускал Светку утром, закрывая проход к двери, вылезал на балкон или вскакивал на подоконник и орал на всю улицу:
– Светка, я тебя люблю!
Когда уходила, падал на диван и смеялся, не в силах справиться с бурлением любви и молодости. Боролся с собой, но выдерживал пятнадцать минут, набивал глупую эсэмэску и ждал ответа с замирающим сердцем.
Он, считавший себя закрытым и непробиваемым перед всеми бедами и соблазнами мира, оказался беззащитен перед первой любовью и сдался на ее милость. В этом чувстве не было ревности, похоти и попытки контролировать. Были улыбки при встрече и мысли друг о друге, были бессонные ночи из сплетенных тел, тяжелого дыхания, вина и пота, были закаты у набережной и рассветы на крыше, был терпкий запах сока любви на его губах и пальцах, были изнеможение и бессилие, и не было пресыщения.