Грибы на асфальте - Евгений Дубровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Будь спокоен.
– Ну ладно… Мне сейчас все равно делать нечего.
Вацлав погасил папироску и с серьезным выражением лица исполнил что-то наподобие лезгинки.
– Мы посрамим тебя, фрайер! – крикнул он.
– Кр-р-р-р! – ответил из будки петух.Я пошел в комнату.
Ким лежал, уткнувшись в подушку. Я сдернул одеяло со своей кровати. Зашуршал какой-то листок. В колеблющемся свете спички запрыгали неровные строчки. Казалось, что они шевелятся, дышат, словно живые.
«Была в городе. Заезжала к тебе, но не застала. Очень жалею. Сегодня видела тебя во сне. Так явственно… Почему ты не приезжаешь в С?»
Я лег, накрылся простыней и пролежал до рассвета с открытыми глазами.
Потомок Чингисхана
С утра шел дождь. Ким с Кретовым уехали в городскую библиотеку, а я сидел в застекленных сенях, которые мы, сильно греша против истины, называли верандой, и, усыпив свою совесть чистым листком бумаги, ничего не делал. В двух шагах бесновался дождь. Он топал по крыльцу тоненькими голыми ножками, дразнился на разные голоса. На пыльных стеклах веранды неподвижно блестели залетевшие брызги, и мне казалось, что со дворе прильнуло к окну и смотрит чье-то заплаканное лицо.
Почему-то было грустно… Хотелось, как в детстве, забраться на широкую печь, улечься на спину и смотреть на закопченный, весь в трещинах потолок, по которому, сонно гудя, ползают черные мухи. Лежать и думать, что в полях сейчас сумрачно, свежо и слышно, как истомленная зноем земля, жадно вдыхая, пьет влагу, словно голодный теленок. А потом с работы приходит мать. Она вся мокрая, усталая, из-под платка выбилась прядь волос. Комната сразу наполняется запахом дождя и мокрой коровьей шерсти. В избе становится зябко и уютно. Я сворачиваюсь в клубок, накрываюсь пушистым платком. А за окном все идет и идет мелкий по-осеннему дождь. Кажется, что он зарядил надолго, но я знаю, что завтра утром побегу по влажной, блестящей на солнце траве в ближний лесок собирать только что вылезшие из земли скользкие подберезовики…
Сколько я уже не писал домой?
Я потянулся к листу бумаги, но в это время дверь с визгом распахнулась, и шум ливня ворвался на веранду. На пороге стояла Катя. По ее лицу и рукам текли струйки воды.
– Здравствуй, – сказала она. – Не ждал?
– Здравствуй.
– Один, что ли?
– Один…
– А меня в город за партами послали. Дай, думаю, зайду. Вчера меня Алексеевна встретила, жалуется, что не приезжаешь и не пишешь.
– Работаю. Да ты садись…
Катя сняла прозрачный плащ с капюшоном, бросила его на спинку стула, потом разулась и подошла ко мне, маленькая, босая.
– Направление получил уже?
– Да. Оставляют в аспирантуре.
– Значит, к нам не хочешь? Я пожал плечами.
– Ну, конечно, ты теперь заважничал…
Больше всего я боялся, что сейчас появится кто-нибудь из ребят. Тогда не оберешься разговоров.
– Ты надолго?
– Выгоняешь? – усмехнулась Катя.
– Нет… Скоро защита. Чертовски много работы.
– Тогда я пойду.
Катя надела плащ и туфли, но не уходила. Глаза ее пристально смотрели на меня.
– Недавно сон видела, – сказала она, – когда спала в саду. Про тебя. Как будто ты стоял возле моей кровати, а потом наклонился и поцеловал в лоб…
– Странный сон.
– Очень… И знаешь, я его уже третий раз вижу.
– Что ты говоришь!
– Да… И так явственно… Как будто ты действительно приезжал.
Я чувствовал, что Катины глаза ищут мои, но продолжал разглядывать чистый листок.
– Очень странно, – повторил я.
– Да, – согласилась Катя. – Ну, до свидания. – Катя взялась за ручку двери. – Гена… Тебе нечего сказать мне?
– А что… можно сказать?
– Ну, что-нибудь…
– Что-нибудь могу. На горе стоит мочало. Хлопнула дверь, потом за окном захлюпала грязь.
Ушла. Я опять придвинул к себе чистый листок и написал: «Здравствуй, мама!» Приникшее к стеклу лицо теперь уже плакало. Капельки слились в маленькие ручейки и медленно текли вниз, извиваясь, словно по морщинам. В трамвае сейчас слякотно и холодно. Катя будет всю дорогу смотреть в забрызганное окно, а потом два часа идти по дождю. Конечно, она приезжала не за партами.
Я поспешно надел плащ и галоши. Проклятый слабый характер! Ведь решил же… решил. И чем все это кончится?
На улице дождь хлестал вовсю. Лужи рябило.
Катя стояла на остановке одна. С капюшона текли светлые тоненькие струйки, завесив ее лицо хрустальными колеблющимися сосульками.
– Забыл, – сказал я. – Передай маме, что в воскресенье приеду утром. Пусть напечет пирогов с грибами.
– Гена…
– Что?
Она смотрела на меня сквозь качающиеся подвески, похожая на Ледяную принцессу.
– Я не могу больше…
Подошел трамвай. За стеклами были видны нахохлившиеся как воробьи люди.
– До свидания.
– До свидания.
Катя дотронулась до моей щеки.
– Простудишься. Фуражку хотя бы надел. Рука была горячая и сухая.
Трамвай ушел, а я побрел домой по скользкому булыжнику. Струи воды разбивались о камень, и было похоже, что по дороге прыгают маленькие человечки. Я шел и думал об этой глупой до идиотизма истории, которая никак не может окончиться, о пухлой пачке писем, которую надо было сжечь и которая никак не сжигается. Почему эта история приключилась именно со мной?
* * *
Его принесли под вечер. Почтальон дядя Костя, высокий и седой, словно профессор, вытащил из сумки голубой конверт и сказал:
– Геннадию Яковлевичу Рыкову.
Мать вытерла руки о фартук.
– Кому? Кому? – удивилась она и протянула ладонь.
– Э-э, нет, – сказал дядя Костя. – Тут написано «лично». – И он отдал мне голубой конверт.
Я никогда в жизни не получал писем, тем более с пометкой «лично». Я знал, от кого было это письмо, Я густо покраснел и сказал:
– А, это, наверно, Борька прислал. Они недавно уехали в Якутию.
Письмо было прочитано на сеновале при свете спичек. Я читал его всю ночь. Я метался по сену, бегал домой за спичками, краснел, бледнел, разговаривал вслух сам с собой и читал снова и снова.
Это было объяснение в любви на десяти страницах ученической тетради. Это было очень подробное объяснение. В нем описывалось все с самого начала: и как Катя увидела меня впервые, и как ей хотелось уехать со мной на край света, и как ей даже было приятно, когда я колол ее в спину булавкой. Далее подробно излагалось, за что я достоин любви.
Под утро я выучил объяснение наизусть. Это было тем более удивительно, что я обладал скверной памятью, а письмо изобиловало сложными причастными и деепричастными оборотами и было пересыпано знаками препинания.
И вот, когда я в последний раз, словно молитву, повторял Катино послание, перед тем как отойти ко сну, мне вдруг не понравилась одна фраза: «Когда ты вперивал в меня свои водянистые безбровые глазищи, сердце у меня сладко замирало, а по спине пробегали мурашки и мне хотелось…» Пусть даже это была шутка, но так презрительно отзываться о глазах и бровях любимого человека! Тем более что своими глазами я всегда гордился. Мне говорили, что у меня пристальный, волевой взгляд. Поэтому, когда я на следующее утро писал ответное объяснение (двадцать листов ученической тетради убористым почерком, с бесчисленным количеством причастных и деепричастных оборотов), я сделал такую приписку:
«P. S. Что касается моих глаз, то ты глубоко ошибаешься, миледи, девушкам очень нравятся мои глаза. Это у тебя кривые ноги. (Шучу.) Целую. Гена».
Неделя прошла в кошмаре. Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься. Я ходил и все повторял, повторял про себя Катино объяснение.
Через неделю пришел ответ. Катя почти целиком цитировала «Ромео и Джульетту» и только в самом конце приписала от себя:
«P. S. По поводу моих ног можешь справиться у своего друга Димы, он не один раз делал мне комплименты. И вообще, оказывается, ты злой. Мне всегда не нравилось, когда ты злишься, – становишься похожим на павлина. (Шучу.) Целую, Катя».
Это было уж слишком – справляться у соперника о ногах своей любимой девушки! Да еще «павлин»! Ну хорошо же! Я быстро переписал троечку цитат из «Отелло», вырезал из журнала стих «Тебе, любимая!» и уселся за составление постскриптума. Я написал Кате, что напрасно она задается. Если я ее полюбил, то это еще не значит, что она была самая лучшая в школе. Неправильное телосложение, лысеющий волос, безвкусица в одежде – вот далеко не полный перечень недостатков Ледяной принцессы.
Ответ пришел авиапочтой. В нем было всего одно какое-то формалистическое стихотворение о ночных мотыльках, а остальные семь страниц ученической тетради занимал постскриптум. Этот постскриптум вполне можно было назвать учебником по анатомии человека-урода – злого, грубого, кровожадного и тупого. Этим уродом был я. В конце стояло: «Целую. Катя. Ответ пиши авиапочтой».