Я, депортированный гомосексуалист... - Пьер Зеель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полдень я пришел в столовую. По изяществу пропорций, ковров и люстр, скатертей и салфеток она была достойна дворца. Поражала вышколенность персонала, некоторые были в белых перчатках. Мне показалось, что обслуживали заключенные. Столы стояли далеко друг от друга. Достаточно было просто выбрать себе место, и все сидящие за этим столом вставали, приветствуя новенького громовым «Хайль Гитлер!». Затем подавали еду, как в хорошем ресторане. Совершенно заинтригованный, я спрашивал себя, что это за молодые красивые мужчины, покровительственно обнимающие одну или сразу нескольких женщин? В глубине камерный оркестр чередовал классическую музыку с военными маршами. Куда я попал?
Я все понял, когда начались выступления собравшихся и последовавший за ними показ диапозитивов. Я присутствовал на одной из долгосрочных программ рейха, предусматривавшей супружество и создание семьи как живое продолжение нацизма в потомстве: поскольку идеология Гитлера должна была стать главенствующей, в таких райских местечках происходили зачатия прекрасных детей будущего, которые отвечали бы расовым критериям Третьего рейха, эталону избранной прекрасной молодежи, гордой своей миссией анонимного зачатия. Расположенная чуть поодаль родильная клиника с детскими яслями собирала урожай этих запрограммированных нежностей. Все здания, с эсэсовской охраной у входа, находились под строгим присмотром медсестер и нянечек в длинных черных платьях и чепчиках. Такая животная форма квазизачатия меня ужаснула. Но посвятить сына фюреру, действительно, считалось делом святым, проявлением подлинного энтузиазма: пропаганда делала свое дело.
Я много раз пытался понять, почему именно меня послали в эти кущи: в моей внешности не было ничего от арийского блондина, и я определенно был на заметке как гомосексуалист. Если меня иногда и охватывало сексуальное влечение, оно никогда не было направлено на женщин. Зачем им понадобилось, чтобы я увидел этот спектакль, столь дорогой сердцу Гиммлера, его последовательного закоперщика? Чтобы именно я смог потом, уже в своей казарме, лишний раз с удовольствием расписывать перед полными зависти и недоверия товарищами прелести национал-социализма? Или чтобы окончательно довершить мое «перевоспитание»? Продемонстрировать преимущества гетеросексуальной жизни? Заставить меня побледнеть от красоты этих жирных «гретхен»? Что касается мужчин, гордых от того, что выбрали именно их и теперь они могут тоже выбирать, то с их голубыми и пустыми глазами мои глаза встречались с испугом. Уж эти-то никак не могли взволновать меня.
Много позже я узнал всю подноготную этих райских «Лебенсборнов»: туда свозились взятые во время облав тысячи норвежских блондинок, вынужденных обслуживать плодовитые чресла и ненасытное брюхо рейха. Так же поздно стало мне известно и то, что Гиммлер создал чудовищные отряды ловцов детей, высматривавших их белокурые юные головки по всей Северной Европе, пережившей волну таких злодейств. Они хватали детей прямо на улице, отрывали от родителей и бросали в грузовики.[44] Уж не думало ли мое начальство как-то соблазнить меня такой гнусной перспективой — используя мою ориентацию, сделать из меня похитителя малышей?[45] Не пытались ли они сделать меня одним из тех мерзких извращенцев, которые прочесали вдоль и поперек всю Скандинавию? Сегодня такое предположение кажется мне далеким от действительности. Но тогда — какой же смысл мои начальники придавали этой командировке? Что они этим хотели мне сказать? Я так и не понял до сих пор. Могу сказать одно — потом, когда кончилась война, эти сироты рейха искали своих настоящих родителей, заполняя объявлениями, написанными канцелярским языком с налетом патетики, целые развороты немецких и эльзасских газет.[46]
После этих вроде бы идиллических дней я вернулся в Берлин в полном недоумении. Там я в основном налегал на еду и отсыпался, так что, когда снова оказался в казарме, откровенничать было и не о чем. Во всяком случае, никаких встреч или разговоров у меня в этой необычной поездке не случилось. И тем не менее возвращаться к ежедневной утренней перекличке было тяжеловато. Крики и приказы по-прежнему так и сыпались, продолжались и громогласные чтения распоряжений и дневного распорядка.
В начале лета 1943-го как-то утром пришли искать добровольцев, умеющих считать и писать. Я, сам не зная почему, вдруг поднял руку. Отец часто повторял мне: «Не высовывайся, а то тебя мобилизуют для самых гнусных заданий. Потом локти будешь кусать». Как-то раз, на хорватском фронте, спросили, есть ли шесть человек добровольцев, чтобы конфисковывать хлеб. Волонтеров нашлось много, все рассчитывали прикарманить какие-нибудь горбушки. Вернулись шатаясь, бледные, как мертвецы: им приказали расстреливать людей.
В тот же день после обеда по громкоговорителю передали, что Зеель Петер вызван к капралу. Помню, как я уже сожалел о своей смелости; все привычные страхи ожили, и поджилки у меня тряслись.
Оказалось, что на сей раз обошлось без обмана. Меня в срочном порядке отправили в Берлинский Рейхсбанк. Потом включили в бригаду, которая ездила в поездах, перевозивших людей, которым предоставили отпуск, в Белград и Салоники и меняла немецкие марки на драхмы и наоборот. Обмен проводился по официальному курсу, который нам сообщили. Я считал деньги. На каждом вокзале я шел в Рейхсбанк. Вырученные деньги лежали в деревянной кассе, запертой на висячий замок, а меня сопровождали два офицера. Потом, на несколько часов оставленный без надзора, я написал родителям несколько открыток по-французски, несмотря на запрет использовать этот язык. Некоторые из них подверглись цензуре. Недавно я нашел их.
Как и в предыдущие годы, зиму я провел в горах Югославии. Сорок два раза без перерыва я отмахал с этим составом пятьсот километров от Белграда и Салоников и обратно. Бывало, что нас преследовали на бреющем полете британские самолеты; партизаны Тито частенько взрывали железнодорожные пути. Однажды из-за такой опасности наш поезд был блокирован в туннеле. Помню удушливые клубы дыма и истошные крики, которые эхом отражались от гнетущих темных сводов.
По своему статусу я на сей раз оказался в вагоне для офицеров, где условия были не таким испытанием, как у всей остальной группы. Рассчитывая на щедрые чаевые, буфетчик стал всячески обхаживать нас.
Коррупция тут процветала вовсю. Офицер, при котором я состоял, менял золотое кольцо каждый раз, когда возвращался из Салоников. Когда я, набравшись храбрости, спросил, зачем он это делает, он сухо отрезал: «Не вмешивайтесь, это секрет». И правда, золото, как и кожа, и спиртное, в Греции стоило дешево и доставалось очень легко. Я не имел доступа к этому резервному источнику дохода. Я проявлял иную, простительную пронырливость: постоянно перемещаясь вместе с конвоем, я не тратил своего жалованья и с самого Белграда старался время от времени посылать родителям с военной почтой блоки сигарет, которые они меняли на мясо.