Рассказы - Виктор Колупаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.
— Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло.
— Не помогло, значит? — переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину смотрел Расковцев.
— Не помогло, — донеслось до Петра Ивановича. — Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек — Человек. — Расковцев сделал на последнем слове ударение. — Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? А-а… То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дермецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дермецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь…
Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал:
— Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто… Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков, то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-то своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как, человек человеку брат и все такое прочее…
— Закрой, Женя, глаза, — попросил Петр Иванович.
— Что закрыть?
— Глаза, говорю, закрой.
— Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.
— Ты, Женя, руки мне свяжи… Для страховки…
— Хе-хе… Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.
— Закрой, — попросил еще раз Петр Иванович.
— А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот, словно, омолодил меня. Приятно и правильно.
— Закрой, закрой, — шепотом сказал Петр Иванович. — А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю.
— Чудишь, Петька, — недоверчиво сказал Расковцев.
— Чудю.
— Ну, уж если ты очень просишь, — нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза.
— Ну и что?
— Мало. Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича.
— Слышал? — спросил Ветругин.
— Что я слышал?
— Вот именно. Что ты слышал?
— Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что.
— А сейчас?
— Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь.
— И все?
— Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.
— А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
— Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал. Тут вроде последней воли, отказать нельзя.
— Значит, просила она тебя?
— Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
— Ничего, — пожал плечами Петр Иванович. — Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился?
— А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
— Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
— Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли.
— Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
— Это уж точно, — довольно расхохотался Расковцев. — А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь…
— Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно. И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.
— Да ты всерьез, что ли?
— Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
— В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал. А вот он со мной с годок.
— Умер.
— Сердце не выдержало.
— Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно…
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть, он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время эксперимента он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью.
— …вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди…
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно — убить! Тут самое простое и понятное — не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других — на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром — это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою — понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеке чудовищем в глазах других окажешься сам…
— Ну и взгляд у тебя, Петька…
…но и оставить все так нельзя. Что же делать. Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро, только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность…
— Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
— Нет, нет, продолжай, Женя.
— У меня же все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру…