Честь смолоду - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что «ну, ну»?
– Не позволю при мне так отзываться о моих товарищах…
– Простите. – Люся встала, встряхнула сарафанчик и медленно пошла от меня. Вскоре цветной ситчик ее платья пропал за стволами белолисток.
Мне стало грустно. Я бродом поплелся домой через реку.
Одинокие бычки шмыгали у моих ног. Крякая, проплыла утиная стая. Разморенные зноем, спускались к реке козы. В небе кружились шулеки, высматривая на земле добычу.
В смутной тревоге прошло еще три дня. Тайна Богатырских пещер давила меня. Родители относились ко мне ласково, показывая, что они забыли мое ночное исчезновение.
Особенно был нежен отец. Он задавал как будто бы невинные вопросы, прощупывал меня – безуспешно. Законы детского товарищества святы. Запрет не был снят Виктором, и я не имел права выдать тайну. Молчал и Пашка. И, конечно, был нем, как рыба, Яшка, приближенный к себе Неходой. Пашка замкнулся, вначале держался особняком, а потом его видели в обществе мальчишек, совершенно противоположных нам по своему духу. Измена Пашки была дурным признаком. В воздухе пахло грозой.
Отец часто уходил в партийную ячейку. Там иногда просиживал до петухов. Придя домой, отец съедал оставленный для него холодный ужин, ложился спать, и часто ночью мы слышали его бред – он выкрикивал военные команды.
И вот случилось то, что я ждал со смутной тревогой. На четвертые сутки после нашей прогулки к Богатырским пещерам, вскоре после сумерек, возле нашего дома со звоном и стуком остановилась тачанка.
Кучер, рыжий и волосатый Никита, прибывший в станицу сравнительно недавно из сечевой степи, что-то прокричал во двор таким страшным голосом, будто его резали. Мать побежала к воротам, открыла. Тачанка въехала во двор, зацепила крылом яблоню, сорвала с нее кору, остановилась. Добрые донские кони поводили опавшими боками. Мать бросилась к тачанке, вскрикнула. С тачанки сошел отец, положив большую и какую-то неживую руку на плечо матери.
– Детей прогони… Прогони детей, – сказал он сквозь зубы.
Мама прикрикнула на нас, и мы скрылись в доме, сбились у дверей столовой, прильнули друг к другу. Несчастье вошло в наш дом. Прерывистым, как от сдерживаемой боли, голосом отец с трудом сказал:
– Сначала, Никита, привези Устина Анисимовича. Только его… Потом сообщишь в ячейку… Слышишь, Никита?
Тачанка унеслась со звоном и конским топотом.
Мы стояли в столовой. Вот скрипнула дверь, показалась рука отца, нашарила проем, уцепилась за него.
Анюта бросилась вперед, приникла щекой к руке отца. Пальцы отца разжались, опустились к голове дочери, провели по волосам два-три раза.
– Детей прогони, – еще раз попросил отец, – не надо…
Мы сжались в углу. Отец не замечал нас. Южная ночь затопила комнату.
– А ничего… не брошу… – твердо, как клятву, произнес отец. – Не сойду.
Отец опустился на табурет. Мать попросила спичек, их принес Илюшка.
Она дрожащими руками сияла стекло с лампы, провела по фитилю спичкой. Лампа медленно разгоралась, закоптила узким черным языком. Мать прикрутила огонь, вынула из головы металлическую шпильку, повесила на стекло, чтобы не лопнуло, и снова обратилась к отцу.
– Ничего, ничего, Ваня, – сказала она, стараясь говорить спокойно. – Как же так ты неловко? Нога подвернулась?
– Не уйду… не дождетесь, – бормотал отец, прикусывая усы.
Черные от пыли капли пота скатывались по его руке.
И вот я увидел проступившую между пальцев отца густую, багровую, как пламя факела, кровь.
Я охватил лицо руками, чтобы не закричать, прижался всем телом к маленькому Коле, безучастно глядевшему на все, и сквозь пальцы, мучительно истязая себя самого, глядел па крути расползающейся крови.
Мама увела отца в спальню. Кто-то подбежал к нашему дому. Хлопнули наружные двери. Подкатила тачанка, кони захрапели у черного крыльца. В столовую с чемоданчиком в руках, вошел Устин Анисимович. Из спальни вышла мать, прислонилась спиной к стене и с надеждой посмотрела на Устина Анисимовича.
Доктор оглянулся, бросил выразительный взгляд в нашу сторону, что означало «уведите детей», приблизился к матери, прикоснулся к ее руке:
– Тоня… надо еще лампу, тазик воды, полотенце. Держи, держи себя в руках… Тоня…
Вскоре дом наполнился людьми. У отца было больше открытых друзей, нежели скрытых врагов.
Я вышел во двор. У тачанки столпился народ.
Никита задал лошадям сена, тут же у дышла отстегнул по одной постромке и завязал их на боковине украшенных медными бляхами шлей.
Никита был в центре внимания. Он присел на стремянку, громко говорил, размахивая папироской:
– Ехали мы с четвертой бригады, заречной, к броду, кони приморились, шли невесело. Ну, знаете тот лесок, что на мыску возле брода. Как поравнялись мы с тем леском, слышу, вроде ветка хрустнула, выстрел, пуля просвистела и ушла. Я оглянулся и сказал Ивану Тихоновичу: «Стреляют». Ну, конечно, с тачанки, под нее, как иначе… А Иван Тихонович поднялся во весь рост, размахивает полевой сумкой и грозит в лесок: «Сволочи!» Оттуда опять раз-раз, не иначе – из обреза, и зацепило председателя. Беда…
– Надо было кнутом по коням и уходить после первого же выстрела, – сказал кто-то из темноты.
– Ишь ты, швидкий, уходить! Я же кажу, кони пристали… Это тебе не трактор… Да кто там?
Из-под яблони вышел начальник милиции с отцовой полевой сумкой в руках, с наганом на плечном ремне. Оказывается, он стоял под яблоней и вслушивался в разговор.
Никита узнал начальника милиции, привстал, прикоснулся пальцами к ухарски надетой кубанке.
– Не узнал вас, товарищ начальник.
– Темно, как узнать, – сказал начальник милиции и прошел в дом.
– Этот разыщет бандитов, – сказал один из слушателей Никиты.
– Разыщет… – Никита отмахнулся, и снова скрипнула под ним стремянка. – Ищи ветра в поле… Ay… Ay… Ну что ж, дончаки остыли, можно напувать.
Никита взял цыбарку, пошел к колодцу. Завизжал барабан журавля, ведро глухо ударилось о воду. Кучер дергал за бечевку, пока ведро наполнялось, равномерно – скрип-скрип-скрип – заработал ручкой. Кони почувствовали воду, тихонько заржали. В темноте блеснули зелеными огоньками их влажные глаза.
Я вернулся в дом. Болезненная жена Устина Анисимовича, которую я недолюбливал, разобрала кровать, уложила меня. Она прикоснулась худой рукой к моему лбу, что-то прошептала.
Слезы потекли по моим щекам. Вдруг полуоткрылась дверь из столовой, на пороге появился силуэт девочки. Это была Люся. Она неплотно прикрыла дверь, тихими шажками, на носках, подошла к моей кровати и присела на кончик стула. Я молчал и следил из-под полуприкрытых век за каждым ее движением. Люся посидела с минуту, потом положила свою руку на мою, лежавшую поверх одеяла. Я молчал, пораженный этой неожиданной лаской.
– Ты не спишь, Сережа, – сказала она, – почему же ты молчишь?
Я тихонько приподнял голову, чтобы не спугнуть этого легкого, как крылья бабочки, прикосновения ее нежной руки.
– Не сплю, Люся.
Девочка отняла руку, положила ее к себе на коленку. Я сел на кровати, вглядывался в Люсю, не различая лица, глаз. Только силуэт головки рисовался на фоне слабого света керосиновой лампы, проступавшего сюда из столовой через неплотно прикрытую дверь.
Мне хотелось многое сказать этой девочке, но язык не повиновался. Да и трудно было мне в ту минуту. Она понимала мое душевное состояние.
– Тебе тяжело, – промолвила она. – Случись то же с моим папой, – она перевела дух, – я бы сошла с ума. Видно, утешать в чужом горе легче. Как ты думаешь?
Меня успокаивали ее слова, так не детски выраженные. Мне становилось легче от ее сердечного внимания. Я дал себе слово никогда не забывать ее искреннего порыва.
– Если хочешь, Сережа, – продолжала она, – я всегда буду помнить о тебе. Только прошу тебя, никому не рассказывай, особенно этим ужасным хулиганам – Виктору и Павлу…
Я кивнул головой, ее слова почему-то не вызвали во мне возмущения. Я думал: «Хорошо, что Люся пришла в темноте»; Глаза мои были заплаканы. Мне не хотелось, чтобы девочка ушла.
В соседней комнате зажгли вторую лампу, в нашей детской комнате стало светлее. На своей кроватке, повернувшись к стене, спал Коля. Кровать Илюши не была разобрана. Он помогал матери.
Я услышал, что кто-то вошел в спальню. По голосам я узнал: пришли секретарь партийной ячейки, чрезвычайно деловой и несколько суматошный человек, и председатель станичного совета. Это был басовитый мужчина, коммунист, бывший партизан, вдоль и поперек иссеченный белогвардейскими шашками.
Лампа разгорелась. Теперь я хорошо видел Люсю. Она отодвинулась и, прихватив концы шелкового материнского платка, наброшенного на плечи, рассматривала висевшую на стене апликацию по басне Крылова.
Руками моей мамы был вышит журавль; он клевал красным клювом синюю тарелку, а лиса сидела на задних лапках и следила за гостем. Она почему-то напоминала Пашу Фесенко: у него были такие же жуликоватые глаза.