Путешествие в бескрайнюю плоть - Ринат Валиуллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут проснулся человек-Казино:
– Ставлю всё на зеро, – прокричал он на всю палату.
– Да, да, именно, я чувствовал себя нулём на тот момент. Когда тебе плохо, ты начинаешь хоронить себя заживо, даёшь последние указания близким, Богу – просьбы: «Может, не сегодня? Позволь ещё посмердить, мы же друзья…», но это не помогает, последняя стена, отделяющая тебя от него, выстроена из медикаментов. Доктора расследуют горящий кусок человечества, кусок говна, было время, когда он ароматизировал, теперь же его увозят в каталке, белыми халатами подтирая кафель. Нужно оставить, до свидания, полной надежды, она набрала в весе за последнее время. Иногда честнее будет сказать ей «Прощай», я не любил полных. Нет ничего громче, чем молчание, и я заткнулся, – с грустью констатировал Ибо. – Она меня об этом попросила, и я научился слушать стены, что они могут сказать, кроме как пожаловаться, что обязаны всё время стоять между нами, а хотели бы сесть, я запирал на ключ вход в пищевод, рассадник моих словосочатаний, где рот обречён на зубы, но я не кусаю, не огрызаюсь даже, искал бессмысленно другие развлечения, их было на так уж много. Нет ничего тише крика души… В отчаянии я начал играть на трубе, в дверь колотила жена с новоиспечённым мужем, я не открыл, приехали все: МЧС, скорая, скорая из психушки, милиция. Меня укололи, я и не сопротивлялся. Очнулся здесь, в палате.
– Как тебя пришлёпнуло неожиданно, – представил я эту весёлую картину семейной драмы и добавил: – Я тоже иногда просыпался в выходной, выходил завтракать, там на столе разбросаны крошки вокруг откушенного бутерброда, как будто кто-то меня самого перекусил пополам, спасал только холодный душ или прорубь.
– Ты что, морж?
– Да, я ходил иногда в свой Зоопарк Победы искупаться в проруби. Взбадривает так, что до вечера хватает. Никаких мыслей о суициде, даже убить уже никого не хочется.
– Не знаю, меня природа не трогает, не интересует, и я её стараюсь не трогать, в этих белых стенах я остыл, выспался… Приютили, как бездомную собаку: миски с едой, таблетки с покоем, инъекции с безразличием. Здесь я понял, что жизнь, моя да и вообще всего народа, – это только эрекция, раньше я думал, что это эволюция. Откапывая культурные останки, играя вальс, мы наступали на ноги тем, у кого они есть, ломали пальцы, мы все – звенья этой долбаной реакции ядерной. Мы рано завтракаем, из боязни остаться голодными днём, мы ужинаем поздно из страха остаться голодными без любви ночью, мы улыбаемся совсем не тем, кому хотели, боясь оказаться непонятыми и отвергнутыми. Мы работаем там, где уже надоело, в страхе быть безработными, мы живём лишь по причине боязни оказаться мёртвыми. Мы сочувствуем тем, у кого их нет, чувств, боясь показаться бездушными, мы ослеплены навязчивой идеей спаривания, из кошмара прослыть одинокими мы покупаем всё больше вещей, не подозревая, что это и есть вещественные доказательства духовного бессилия. Мы отмечаем праздники, радуемся кем-то придуманным датам, потому что настоящих праздников у нас нет или мы их таковыми не считаем. Нет, мы сперматозоиды мечтающие жить в яйцеклетках. Я, как никто, чувствовал себя этим сперматозоидом.
Он говорил с таким воодушевлением и страстью, будто искал, но не находил доверия. Руки Истории болезни жестикулировали так отчаянно, что хотелось их чем-нибудь занять, как это делают с артистами в драматических театрах. В борьбе с их чрезмерной жестикуляцией режиссёр им суёт что-нибудь в руки – кому шпагу, кому свечку, кому платок, или в рот – кому сигарету, кому дуло, кому губы. Так как реплик на всех не хватает, в драме, как всегда, не хватает слов, иначе герои смогли бы договориться до мелодрамы. Несомненно, я видел перед собой человека ранимого, раненого на всю голову или уже убитого собственным горем. Мысли его то и дело сбивались, перескакивали с одной на другую, будто хотели перепихнуться по-быстрому и размножиться, но в этом я начал постепенно находить некоторую систематизацию, как покорение крутой горной вершины, когда дорога петляет по долгому серпантину, постепенно сокращая дистанцию, подходит к цели, к самому главному. Я не перебивал монолог, понимая, что монолог вечен – его не перебить, просто когда некому слушать, он приобретает форму внутреннего.
И он продолжал:
– В доме моём никого, только тени людей (бывших родственников), на улице никого, погода безлюдная.
– Если что-то не клеится, вали на климат, – втиснул я свою мысль в его притчу.
– Столько часов изуродовано любимой работой. Представляешь: целый день провести в яме, пусть даже в оркестровой, как в братской могиле музыкантов? Я её всегда оставляю в оркестре. Домой, некоторые её тащат домой, как проклятые, но я не беру, даже если мне не с кем спать, я уже привык спать ни с кем, я спал со своей трубой.
«С чем только люди не спят», – подумал я про себя.
– Мы всю жизнь к чему-то привыкаем, к мысли о смерти, мы умираем от смеха, среди открытых, как в стоматологии, ртов, после дурацкой шутки. Мы умираем от жажды, летом, которого ждали больше, чем оно могло бы быть. Мы умираем от головной боли, после контрольного выстрела, умираем от душевной, от неё нет анальгетиков, умираем от холода, зимой, которая надевает белый халат в операционной – вытянуть душу. Мы умираем от стыда, когда невольно вырвавшийся пук срывает начало симфонического концерта.
Здесь я уже не мог сдерживаться, и рассмеялся за весь симфонический оркестр: идеальный слух умирает от идеального пука. Это классно!
Но ему было не до смеха, он вошёл в образ:
– Мы умираем от любви в одиночестве ещё быстрее – среди людей ввиду её отсутствия, мы умираем от тоски – не нужны никому, когда никто не звонит, или только те, кто тоже от неё умер. Мы умираем от досады, когда бутылка водки, купленная на последние деньги, была разбита лучшим другом – какая после этого дружба? Мы умираем от горя, если оно нас коснулось и уже трогает, схватило за горло, все наши привычки сводятся к одному – мы привыкаем умирать.
– Привычка умирать?
– Да, её нельзя бросить.
– Ставки сделаны, ставок больше нет! – вновь завопил человек-Казино.
– Самое паршивое время было начало весны, когда все ходили с голодными от жажды любви глазами. Я ездил на работу и видел на обочинах снег, грязный и старый. Не таил снег наших отношений, а мы всё ещё относились к этому миру, в другой что-то нас не пускало: квартира, работа, продолжительность жизни: ещё не время, – я всё время об этом думал. А люди в автобусе бесполезно продолжали смотреть в окно.
– Как ты думаешь, что они там видели, что они там видят?
– Не знаю, весну, солнце…
– Нет, они видят только то, что жизнь бесполезно проходит, но не придают этому значения, так как в соседних машинах – те, кому она удалась (так они считают), и желают этого своим внукам и детям. Рядом высокопородистые машины, лиц не видно, они намакияжены, у них охрана, собачка, голубой маячок. Вот это жизнь, они её распорядились грамотно и распоряжаются, так думают те, кто в автобусе, здесь счастья ноль, даже нет счастливых билетов, люди превратились в говно от боли, хроническая боль за Отечество. Отечество в безопасности, но в общественном транспорте, куда оно едет в автобусе? Люди смотрят беспомощно в окно и не видят, что старый снег уже не тает, стекло засрано, следовательно, то, на что они смотрят – тоже, целый мир засран.
– Что им делать? – обратился он ко мне.
– Откуда я знаю. Ехать до конечной.
– Им необходимо выйти из своих меркантильных идей, слов, мыслей. Но им не хочется.
– Зачем им выходить, если они ещё не доехали? – поинтересовался я.
– Чтобы увидеть, каким мир может быть чистым.
– А ты не пробовал как-нибудь развлечься, снять проститутку или хотя бы маску жертвы со своего лица?
– Я пытался… Даже пытался флиртовать с женщинами. Но они, как никто, считывают убогость. Либо испаряются, либо начинают меня жалеть, а если тебе нужна другая? От нелюбимой женщины только усталость. И от жалости тоже. Я пытался хоть на чём-то сосредоточиться, хотя бы на людях, которые меня окружали, но они всё больше разочаровывали. Разочаровывает очарование. Когда-то и я восхищался людьми и своей счастливой страной. Пока не переехал в большой город и не снял розовые очки где-то через месяц. Здесь слепит глаза контраст роскоши и нищеты. Раз в месяц я заходил поправить счета в ближайшую кассу. В кассе толпился народ, поочерёдно они что-то протягивали в окошечко, без герани на подоконнике, из пуленепробиваемого стекла. За ним такая же пуленепробиваемая женщина принимала деньги, что их объединяло? Тётку, всю жизнь считающую чужие купюры, ползущую червем живую очередь из нищих стариков и старух с древним запахом, с запахом того света изо рта, гасящих свет… Телефон, квартплату своего запущенного жилища, среднего возраста женщин, с грустными от рождения детьми неврастении. Там я увидел девушку, милую, стройную, явно из другой жизни. Как туда занесло эти ноги в вазе чулок? Она среди доведённых до отчаяния людей – потенциальных преступников, готовых натянуть её чулок на голову и устроить своеобразную перепись населения. Среди охранников кассы с остатками собственного мозга. Чего у них в жизни никогда не было в достатке, что их всех связывало?