Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Простите, Гоша… Кажется, так? Подобная фамильярность этой женщины совсем обрадовала меня.
– Да, – ответил я. – Вообще-то меня Григорий зовут, а «Гоша» это скорее Георгий… Но вот привык я – Гоша и Гоша…
И данное продолжение было правильно. После всех крайностей, после животных страстей и вздыбленности чувств такая неловкость и путаность выражений с моей стороны, которая явилась сама собой, экспромтом, действовала в мою пользу и успокаивала этих людей.
– Я хотела бы с вами поговорить, – сказала Рита Михайловна.– Мы пойдем ко мне,– обернулась она к мужу.– Позвони все-таки Соловьеву… У тебя болен сын, а твой друг, врач, доцент, светило, ведет себя как непорядочная свинья. (Это было сказано резко и при мне, что меня обрадовало, поскольку невольно вписывало меня в круг внутренних, интимных семейных отношений.)
– Может быть, его срочно вызвали в Кремлевку, – сказал журналист.
– Хоть позвонил бы, – сказала Рита Михайловна, – а может, и к лучшему… Мне кажется, я была несправедлива к рядовому врачу… Всякие эти светила…– и она небрежно махнула рукой.– Пойдемте, Гоша…
Мы прошли коридором, потом роскошной комнатой со старинным буфетом во всю стену, очевидно, здесь была столовая, и вошли в небольшую, изящно обставленную комнатушку с кремовыми обоями. Это была супружеская спальня хозяев, но по неким весьма разнообразным и часто даже трудно осознаваемым признакам первое, о чем я подумал, войдя сюда, это то, что журналист давно уже здесь не ночует, а спит в своем кабинете на диване. Ну, во-первых, потому, что Рита Михайловна сказала:
– Я пойду к себе…
Это понятно и на поверхности. Но были и иные, едва заметные на первый взгляд признаки того, что Рита Михайловна иногда очень тонко и по-светски осторожно изменяет мужу. Да, именно так развивалась моя мысль, пока я оглядывал спальню. На стене висела большая фронтовая фотография молодого журналиста с очень мужским веселым ясным лицом сталинского периода, сильно отличающимся от нынешнего помятого интеллектуального лица, явно получающего главные наслаждения не от тела, а от духа и раздумий. Я впервые был наедине с настоящей светской женщиной, и здесь, в полумраке, при опущенных на окнах шторах, она чрезвычайно похожа была на свою дочь, но без той жесткой недоступности, которая разжигает баловней судьбы и пресыщенных, меня же, наоборот, отпугивает. Мысли мои пошли было еще дальше, но я тут же опомнился и остановил себя, поглядев даже с тревогой, не заметила ли чего Рита Михайловна. Но она села на мягкий пуфик как будто бы нейтрально и безразлично к новому направлению во мне. Я сел на такой же пуфик, несколько от Риты Михайловны поодаль, дабы окончательно подавить это направление.
– Расскажите мне о себе, – сказала Рита Михайловна.
Я позволил себе подумать предварительно не более минуты, но мне кажется, что план своего рассказа выработал достаточно точно. Я решил в основу своего рассказа положить правду, лишь умышленно усиливая или ослабляя отдельные моменты и иногда допуская искажения. (В частности, о моем знакомстве со Щусевым.) Говорил я недолго, минут двадцать, и здесь тоже был расчет – не утомить Риту Михайловну, отчего у нее невольно может возникнуть неприятное, а следовательно, подозрительное отношение ко мне. Я рассказал о своей жизни в общежитии, о своем раннем сиротстве, но о борьбе за койко-место говорить не стал, ибо считал, что это меня унизит, а сообщил лишь, что реабилитация дала мне крайне мало, в своих надеждах я разочаровался, и тут появился Щусев со своими предложениями и обещаниями. Я поверил и втянулся во все эти дела… Вот примерно в таком духе, достаточно сдержанно, я все изложил.
– Гоша, – сказала мне Рита Михайловна, – ничего, что я вас так называю?
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал я, чувствуя, что рассказ мой удачен и произвел хорошее впечатление.
– Гоша, – повторила Рита Михайловна, – я поняла, что Коля увлечен вами и доверяет вам. Он очень преданный и добрый мальчик, но в силу ряда причин ему нужен мужской авторитет, которому он мог бы верить… Я буду с вами совсем уж откровенна… Подобное происходит оттого, что отец его не занял в достаточной мере этого места… Ах, все это очень сложно, и вам не понять… Тем более отца он любит, да и отец его очень любит… Но обстоятельства, специфика нашей семьи, раннее приобщение Коли к политическим спорам, ко всякого рода книгам и толкованиям… Потом время… Время, крайне неудачное для подобных мальчиков… не удивительно, что он попал под влияние этого Щусева… Тут еще Ятлин какой-то был, но с Ятлиным, слава богу, он теперь не встречается… Я не стану спрашивать подробностей последнего похождения, когда он вернулся весь истерзанный… Вероятно, какая-нибудь уличная драка… (Представляю, подумал я про себя, что бы с ней было, если бы она узнала, что ее Коля участвовал в нападении на бывшего министра иностранных дел Молотова… Не более не менее.) Короче, я хотела бы вам предложить погостить у нас, побыть рядом с Колей… Учитывая ваше на него влияние и учитывая, что вы осознали ошибочность и опасность взаимоотношений со Щусевым… Нас Коля не признает… Мы с отцом так устали…
Такое можно было придумать только «по щучьему велению». Разумеется, я согласился, допустив, правда, здесь ошибку в том смысле, что согласился чересчур поспешно и не скрывая радости от подобного оборота. Но и Рита Михайловна была настолько удовлетворена, что не заметила этого моего промаха.
– Сейчас погуляйте, – сказала Рита Михайловна, – вы, надеюсь, не обижаетесь, что я вам предлагаю сейчас уйти… Я не гоню вас, но нам надо тут кое-что решить семейно… А к обеду возвращайтесь. Позвоните три раза, потом еще два…
Таков был разговор, открывший мне дорогу в эту семью. Вернувшись к обеду (не чувствуя усталости, я гулял по бульвару, обдумывая ситуацию), вернувшись, я отметил, что чрезвычайного ничего не произошло и приглашение Риты Михайловны погостить было встречено, как и следовало ожидать, Машей – враждебно, журналистом – с неким странным любопытством (он вообще ко мне приглядывался), а Коля за обедом вовсе отсутствовал. Обед был вкусен, но мучителен, ибо Маша, как я понял, решила именно сейчас дать мне первый бой. Человек тщеславный бывает одновременно весьма стеснителен, ибо дорожит посторонним мнением, и вот это-то Маша поняла. С супом я справился довольно прилично, зачерпывая его осторожно тяжелой ложкой старинного серебра. Правда, дабы с ложки не пропадали ароматные, пряные капли супа, пока я нес ложку от тарелки ко рту, я употребил кусочек хлеба, неся его следом за ложкой снизу и принимая эти капли на хлеб. Но, поймав взгляд, который бросила Маша журналисту, тут же опомнился, кусочек хлеба проглотил и в дальнейшем, зачерпнув суп, подолгу держал ложку над тарелкой, дабы все капли стекли назад. В результате все уже есть закончили, а я все еще хлебал суп и не нашел ничего лучшего, как отодвинуть недоеденную тарелку этого первого в моей жизни богатого супа. На второе Клава подала огромное блюдо дымящегося, сильно наперченного мяса, обложенного жареной картошкой. Каждому следовало взять себе «по аппетиту». После недоеденного супа я остался голоден, а тут, при виде жаркого, у меня и вовсе больно заныл желудок. «Лучше бы разделяли на порции,– подумал я,– а то как тут решить… Вот тот, с прожилками, красавец кусок… Потянуться к нему, пожалуй, неудобно… Для этого надо миновать небольшой сухой кусочек с костью, лежащий на краю блюда и пригоревший… Клава, наверное, и поставила блюдо так, чтобы этот кусок мне достался. Конечно, и он аппетитный, и я такое едал редко. Но ни в какое сравнение, решительно ни в какое не идет он с тем красавцем, даже на вид мягким, пахучим и – точно темный мрамор – разделенным светлыми прожилками…» Так, ошеломленный богатыми мясными кусками, я на какое-то время потерял собранность и забылся. Более того, вокруг этих кусков я и сосредоточил свои душевные силы, и если в прежние времена в подобной ситуации я довольствовался бы пригорелым куском, то сейчас я решился и ткнул вилку в красавца с прожилками, понес его через стол и положил себе в тарелку. И тут же поднял глаза. Оказывается, за мной наблюдали. Маша – с раздраженной усмешкой, журналист – с внимательным, но не могу сказать враждебным любопытством, а Рита Михайловна – с беспокойством. У каждого из них на тарелке лежал маленький аккуратный кусочек мяса, от которого они отрезали еще более маленький кусочек, совершенно игрушечный, посыпали его зеленью и проглатывали. Я взял со стоящей передо мной подставки нож с коротким и тупым лезвием и принялся резать. Я знал, что это опасная для меня операция, ибо раза два уже оконфузился таким образом, причем в домах менее аристократических. То ли я недостаточно прижимал кусок вилкой, то ли слишком резко дергал ножом. «Спокойнее,– сказал я сам себе,– вилку погружаем поглубже, прижимая левой рукой… В правую – нож…»