На повороте. Жизнеописание - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19 августа. Отъезд Эрики в Англию (через Нью-Йорк, Лиссабон). С ней в аэропорту. Как описать чувства, обременяющие мое сердце? Забота перемешивается с завистью, печаль с гордостью… Она мужественна, я горжусь ею. Тем горше боль, стыд оставания!
21 августа. Чаепитие у Хаксли. Олдос в отличной форме, много раскованнее, веселее, свободнее, чем раньше, в Санари. Его разговор изобилует тем остроумно скептическим ехидством, которое едва ли вяжется, собственно, с его теперешней философией и которого не хотелось бы все-таки в нем лишаться. Несомненно, «обращение» к мистике, его новая тенденция к религиозно-этическому — дело воли, интеллекта, не инстинкта, не сердца. «Прирожденный» мистик вряд ли был бы столь шутлив. Как занятно он рассказывал сегодня после обеда о своих приключениях на киностудии! Не менее забавны были анекдоты, которые преподносила Анита Лус. Она, кажется, близка с семьей Хаксли. Курьезное сочетание! Не от нее ли Олдос научился американскому сленгу и американской психологии? В его новом романе, «После многих лет умирает лебедь», изображена голливудская дива — последняя любовь стареющего миллионера, — чей шикарнейший жаргон, кажется, находится под влиянием принципа «Gentlemen Prefer Blondes»[253]…
Беседа о Кафке (которым X. теперь много занимается), Джозефе Конраде, Диккенсе и других литературных явлениях. Я упоминаю и свой журнальный план. X., под чьим патронажем уже смог появиться «Ди Заммлюнг», снова выражает готовность сотрудничать.
Ни слова о войне, как по уговору. Миссис Хаксли рассказывает об ужасах, которым подвергаются теперь в Бельгии ее родственники и друзья, словно речь идет о трагических последствиях землетрясения или наводнения.
6 сентября. Эрика в Лондоне. Ее первая телеграмма звучит обнадеживающе, воодушевленно. Но весточке уже несколько дней, и, может быть, она устарела. В промышленных городах Мидленда [254] уже творится ад. Геринг посылает свои эскадрильи через Ла-Манш. А каждый миг на очереди может быть Лондон.
Э., конечно, не боится. Но я…
Сан-Франциско, 13 сентября. Я здесь, чтобы подольститься к некоторым богачам, которые могут дать деньги на журнал. А в голове ничего, кроме Лондона и адских бомбардировок! Пострадал Букингемский дворец. Не то чтобы я проявлял особое беспокойство за «His Majesty the King»[255]! Но, может быть, Э. живет в том же квартале…
Вчера в Кармеле. Очень красиво расположен на море, недалеко от Сан-Франциско. Краткий визит Биби, проводящему там лето с женой и ребенком. (В зимний сезон он будет занят здесь в симфоническом оркестре в качестве альтиста.) Ребенка зовут Фридолин, и ему всего несколько месяцев. Таким образом, есть, значит, племянник… Не без растроганности рассматриваю старообразное личико с большими ушами, как пенки нежными щеками. Невероятно крохотные руки и ноги, уже точно так же сложены, тщательно оформлены, шевелятся, как нервные цветы плоти. Что же суждено пережить ему! Бедный Фридолин! Бедный мир…
14 сентября. Сан-Франциско имеет свою прелесть; прекраснейший американский город, без сомнений; за исключением Нью-Йорка, который я люблю больше всего.
Ленч со старым Бендером. (Бодрый старец еврейско-ирландского происхождения — смесь, которая мне, насколько знаю, еще никогда не встречалась. Может быть, «ангел», пользуясь забавным американским выражением для «деньгодателя».)
С ним на «Острове сокровищ» на большой «Fair». (Как назвать это по-немецки? «Выставка»? «Ярмарка»? Ни один перевод не кажется полностью соответствующим…) Впечатление решительно импозантнее, чем от нью-йоркской Fair. Краски насыщеннее. Очень синее море. Гордый взлет колоссальных мостов.
Около двух часов на художественной выставке, с интенсивным наслаждением. Сильно тронут некоторыми итальянцами, «Мадонной» Филиппо Липпи, с золотым фоном, как из парчи, великолепные портреты Тинторетто; прелесть Тьеполо. (Однако гладкое, сладкое совершенство Рафаэля опять оставляет меня совершенно холодным.) Сильнее всего очарован ужасно-резвящимся, зловеще-сочным народным гуляньем Брюгеля и изумительным Кранахом: святой Иероним, с белочкой, птицами, кротко-покойными львами, с благоговейной точностью изображенный в своей просторной комнате ученого… Очень пленен Пуссеном: Мадонна с голубой драпировкой. (Атлетичность его фигур. Мистерия этой ясности, непостижимая глубина этой прозрачности…) Несколько маленьких вещей Рембрандта огромного содержания; скорбящая голова Давида захватывающе прекрасна. Равносильны эскизы Дюрера. В девятнадцатом столетии выставлены только французы, слабо, но прелестно представленные рисунками Дега, Родена, Домье, Сезанна, Ренуара и т. д. Увлекательная цирковая наездница с тявкающим пуделем Тулуз-Лотрека. Современные американцы почти сплошь слабы. Почти ничего нового, никакой оригинальной мысли, нет ничего, что могло бы стать вровень с современным американским романом (Хемингуэй, Фолкнер, Вулф). У европейских Contemporains[256] уйма интересного и прекрасного. Радость от Брока, Дюфи, Утрилло, Фламинка. Восхищение виртуозно написанным и очень тонко прочувствованным пейзажем Темзы Кокошки. Из современных немцев для меня несомненен еще только Бекман. (Клее, который продолжает быть популярным, не немец. А Хофер, Нольде, Дикс? «Ça n’existe pas»[257]. Даже если бы не было больше Либермана, утрата не была бы столь уж горькой…) Бекман, единственный, обладает подлинным пафосом, убедительным стилем, оригинальным видением. Искажение его садистской готики может отталкивать, вызывающая агрессивность палитра также часто неприятно задевает («il est très boche»[258]); но в каждой его картине говорит сильная, внутренне обеспокоенная, борющаяся личность. Отсюда убеждающая сила этого искусства, которое по своей целенаправленности, своей интенсивности, своему трагизму может сравниться, скажем, с искусством Руо. Но что представляет из себя такой горестно проблематичный и ограниченный талант, как Бекман или Руальт, рядом с демонически переменчивым, действительно универсальным творцом? Среди многих дарований есть только один гений: Пикассо.
В поезде (где-то в штате Невада), 16 сентября. Пикассо меня не отпускает. Его картина, околдовавшая меня в Сан-Франциско, — фигура спящего юноши — относится к одному из его полуклассицистических периодов. Строгая грация и точность контура заставляют думать об Энгре. Но разве у него или другого мастера найдешь такую одновременно невинно-веселую и лукавую игру розовато-размытых и пурпурно насыщенных красок? Нечто такое может только Пикассо, которому доступно все.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});