Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отправился в редакцию «ПП» с двойственным чувством. По природе своей он был человеком благодарным, и его угнетало, что товарищи по работе, объявив ради него забастовку, ставили на карту свой кусок хлеба. Опасался он и того, что в редакции с ним будут обращаться исключительно бережно, а его боязнь как-то выделиться превратилась в болезнь. На долю многих и многих немцев выпали куда более страшные муки, он не единственный, кого силой увезли назад в Германию. Он муравей, наполовину растоптанный, как растоптаны десятки тысяч таких же муравьев; почему же именно вокруг него, одного из многих муравьев, поднимать шум? Он не желает, чтобы с ним обращались не так, как со всеми. Это только помешает ему выполнить свою задачу, которую он понимает теперь по-новому, глубже.
С наигранным равнодушием, скрывая смущение, явился он в редакцию. По дороге он представлял себе, как тотчас же направится к своему обшарпанному письменному столу. Он так часто тосковал по нему. Но в новом помещении редакции он плохо ориентировался; он поискал глазами свой старый стол, нигде не нашел его и уже хотел спросить о нем у товарищей. И вдруг вспомнил, что стол, по всей вероятности, остался у Гингольда, в старой редакции. Беньямин покачал головой, удивляясь затмению, которое на него нашло.
По крайней мере, встретили-то его в редакции без излишних восторгов и бума. По молчаливому уговору все решили не делать из его прихода события. Разыгрывать простоту и безразличие редакторам, однако, плохо удавалось. Они присматривались к нему с затаенным любопытством, обращались с ним как с выздоравливающим, в его присутствии ходили, что называется, на цыпочках. Товарищи Беньямина были приятно удивлены переменой, происшедшей в этом человеке, прежде таком высокомерном и властном, а теперь необычайно скромном и предупредительном. В первый день его пребывания в редакции казалось, что он гораздо больше подходит к новой обстановке, созданной в «ПП», чем к той, которая в свое время была в «ПН».
Однако вскоре обнаружилось, что даже при наличии доброй воли с обеих сторон работать вместе легче не стало. При всем своем дружелюбии, покладистости и даже застенчивости Фридрих Беньямин иной раз, именно в тех случаях, когда этого меньше всего можно было ждать, раздражался и проявлял крайнюю нетерпимость.
Как-то редактор Вейсенбрун между прочим рассказал, что его друг, известный писатель Жан Вевнель, задумал роман об участи немецкого журналиста-эмигранта, увезенного немцами в Германию. Беньямин пришел в неописуемое волнение. Резко и решительно, как едва ли разговаривал когда-либо раньше, он заявил, что категорически протестует; он не желает, чтобы его участь служила материалом для какого-то романа. Судя по другим книгам Вевнеля, продолжал он, этот господин, несомненно, разукрасит героя всякими психологическими завитушками.
— Передайте вашему другу, — крикнул он срывающимся голосом, — что я запрещаю ему писать такой роман. Тот, кого постигла моя участь, будь то я или кто-нибудь другой на моем месте, сам по себе совершенно неинтересен. Жаль, что нет законов, дающих по рукам подобным романописцам, которые бесцеремонно вторгаются в личную жизнь того или иного человека. Я не представляю собой ничего исключительного, я такой же человек, как все, и я хочу, чтобы меня оставили в покое.
Несколько озадаченный этой вспышкой, редактор Вейсенбрун попытался обратить все в шутку.
— Если Вевнель накрутит что-нибудь очень уж несусветное, вы можете подать на него в суд и получить с него деньги, — сказал он.
— Ах, бросьте, пожалуйста, — раздраженно буркнул Беньямин и отвернулся; он никак не мог успокоиться. — Я не настолько страдаю отсутствием вкуса, чтобы мне хотелось обратить на себя внимание. Возможно, что в прошлом я был тщеславен, даже наверно. Но теперь я не тщеславен, и это то хорошее, что я вывез из Германии.
Этот эпизод совершенно выбил его из колеи, несколько дней с ним ни о чем нельзя было разговаривать.
И вообще оказалось, что у Фридриха Беньямина появились странности и что поэтому с ним следует обращаться осторожно. Вскоре, однако, дело дошло до серьезных трений.
Фридрих Беньямин был умен. Он знал, что идея бескомпромиссного мира решающему большинству людей именно в данный момент представляется чистой утопией. Поэтому он решил проповедовать ее не в лоб, а обиняками, прибегать к хитрости. Но Беньямин был настолько одержим своей идеей, что, невзирая на всю его осторожность, она пропитывала все, что он писал, и многие формулировки в его статьях настораживали его коллег и читателей.
Больше всех поведение Беньямина огорчало практичного, здравомыслящего Петера Дюлькена. Идеалы завтрашнего дня, говорил он, следует пока отложить и все силы бросить на достижение ближайшей цели, на свержение фашизма. Он, Петер Дюлькен, человек терпимый. По нем, пусть Фридрих Беньямин строит себе столько иллюзий о возможности абсолютного мира, сколько ему заблагорассудится, пусть даже, если хочет, рассылает всем хоть сколько-нибудь влиятельным политическим деятелям кантовский «Вечный мир» или раз в неделю в зоологическом саду уговаривает волка пастись рядом с ягненком. Но провозглашением своей заоблачной морали Беньямин подрывает ударную силу «Парижской почты», и вот против этого он решительно возражает. Если такой умный человек, как Беньямин, преследует расплывчатые мессианские цели, если он видит только лес и до крови расшибается о каждое дерево в отдельности, то это его личное дело. Но тем, что он, упорно придерживаясь своего идеала, сбивает с толку читателей «ПП» в их оценке злободневных вопросов, он приносит вред, и с этим уж необходимо бороться.
В один прекрасный день конфликт между ними прорвался наружу. Спор разгорелся по поводу санкций, которые Англия требовала применить к агрессору, напавшему на Абиссинию. Беньямин в тщательно продуманной и хорошо отработанной статье указал на опасности, которыми чревато применение санкций для стран с демократическим режимом. Пит, критикуя статью, заметил, что именно в этом вопросе одержимость, с которой Беньямин ничего другого, кроме своей конечной цели, не желает видеть, уводит его от правильного представления о вещах. Беньямин возразил и привел свои доводы. Дюлькен — свои. Беньямин говорил спокойно и вежливо, но от своей «навязчивой идеи», как называл ее про себя Пит, не отступался. В конце концов Пит рассвирепел, что вообще-то случалось с ним редко. И виновата была главным образом улыбка Беньямина, она-то и вывела Дюлькена из себя. Тот, кто любил Фридриха Беньямина, считал, что эту улыбку рождает глубокое, непоколебимое внутреннее прозрение, что она тиха, смиренна, мудра. А Пит, наоборот, увидел в ней улыбку безумца; обычная уравновешенность изменила ему, он забылся. Он отбросил со лба длинные пряди каштановых волос.
— Знаете ли, Фрицхен, — сказал он довольно-таки жестким голосом, в котором и следа не осталось от обычной флегмы, — то, что вы сидели в концентрационном лагере, еще далеко не доказывает, что вы что-либо понимаете в практической политике.
Еще не закончив фразы, он уже пожалел, что слова эти вырвались у него, и тотчас же попросил извинения. Беньямин мгновенно ответил, что он не в обиде на Пита за его необдуманные слова. Но улыбка на лице Беньямина превратилась в гримасу, он побледнел и, несмотря на живейшие возражения Пита, забрал у него свою статью.
С этого дня он и Пит разговаривали друг с другом с необычайной осторожностью. Но их взаимная подспудная неприязнь затрудняла редакционную работу. В особенности сожалел о разладе между ними Царнке. Он решил положить этому конец путем доброжелательных переговоров.
Царнке сумел все так хитро устроить, что однажды Пит и Беньямин якобы случайно встретились у него дома. Сидели за кофе, вишневым ликером и пирожными, и юстиции советник осторожно навел разговор на те принципы, которые являлись объектом спора между его гостями. Фридрих Беньямин соглашался почти со всеми тезисами своего противника, но выводы его считал неправильными. Он был убежден, что любое унижение, любая капитуляция лучше, чем страшное повторение ада, именуемого войной. Война — корень всех зол; никакая насмешка, скрытая или открытая, не могла заставить Беньямина изменить свое мнение, что мир, хотя бы и самый недостойный, лучше открытой войны. А Петер Дюлькен утверждал, что несвоевременная правда хуже самой худшей лжи и люди иной раз руками и ногами цепляются за мечту о невозможном только затем, чтобы не видеть возможного. А возможная цель в настоящий момент, единственно необходимая цель — это разгром национал-социализма. Если же кое-кто ничего другого перед собой не видит, кроме недосягаемого еще сегодня вечного мира, то он от досягаемой цели уничтожения фашизма — уходит все дальше и дальше.
Царнке старался примирить обе точки зрения, но тут его искусство талантливого адвоката спасовало. Петер Дюлькен настаивал на своем, а Фридрих Беньямин — на своем. Лучше жить на коленях, чем умереть стоя, говорил Беньямин. Сначала надо попробовать, нельзя ли жить стоя, говорил Дюлькен. Оба приводили множество убедительных доводов в защиту своего взгляда, а такие доводы всегда к услугам того, кто искренне верит в свою правоту и желает ее доказать.