Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раубич-младший не хотел ничего слушать. У него дрожали ноздри.
— Кто вам позволил произносить семейное имя моей сестры?! Я запрещаю вам это! Я запрещаю вам встречаться с нею. Запрещаю подходить к ней.
Он сорвался и делал невозможной всякую попытку примирения.
— Не смейте, князь. Даже одним своим присутствием вы пачкаете чистых и невинных девушек.
Это было уж слишком.
— Вы забылись, сударь, — сказал Алесь. — Не переступайте границы, не заставляйте меня забыть о своей любви.
Франс измерил его презрительным взглядом, взял Наталю за руку и повел домой.
А в доме Наталя закатила Майке и Франсу скандал. Топала ногами, плакала и кричала:
— Гадкая, злая! — плакала Наталя. — И ты гадкий, злой, недобрый!
Ее наказали, отправив спать. Но девочка не просила прощения, а топала ногами и пронзительно вопила:
— Он хороший, хороший! Я знаю, что он хороший!
И этот умоляющий крик был последней попыткой защитить Алеся в доме Раубичей.
Пан Юрий перестал здороваться с Ярошем. Вчерашние соседи, друзья, почти родственники, стали врагами.
...На Алеся нашло. В один из мартовских дней его принимали в Дворянский клуб, а значит, он должен был выступить с традиционной вступительной речью. Тема речи была вольной, и он избрал: «Значение клуба для членов общества, и как я мыслю себя в нем». И это удивило, но против темы не спорят.
Речь была почти подготовлена, когда случилась история с Майкой. И Алесь сломал уже готовую речь, такой она казалась пресной для безмерного гнева, который душил его. Он решил не готовиться заново, и сказать прямо то, что думает.
...Зал был полон. Дворяне сидели за столами, которые ломились от вина и блюд (старый Вежа никогда не скупился). Алесь обводил глазами собрание: в конце огромного зала трудно было узнать людей в лицо, но он видел Ходанских, Бискуповичей, Раткевича, отца, деда, Брониборского, Мнишека — весь этот свет, который он знал и которому сейчас должен был говорить.
В черном фраке, с бокалом в руке, Алесь ждал, пока утихнет шум, рожденный словами председателя и его именем. Наконец стало тихо.
— С некоторой опрометчивостью я избрал своей теме название «Значение клуба для общества». Но чем более я думал на эту тему, готовя свой speech, тем больше было мое недоумение. Дело в том, что у нас нет клубов в общепринятом, западном, английском смысле этого слова. У них клуб — это собрание мужчин, объединенных общим происхождением, общими взглядами на политику. Это, наконец, и собрание мужчин, объединенных патриотизмом, твердым пониманием того, кто они такие. Возможно, я идеализирую, даже определенно так, ведь люди всюду люди, но цель существования клубов там именно такова.
Он видел настороженные и заинтересованные лица. Потому что само звучание этих слов было необычно для вступительной речи. Это не были французские, польские или какие-либо другие слова. Это был тот язык, на котором все эти люди говорили со слугами в доме, с мелкой шляхтой — при встрече, с крестьянами — на поле и который, однако, никто, кроме единиц, считавшихся чудаками, не употреблял при спичах.
Под потолком огромного зала звучал мягкий, как ручеек, певучий, как голос птицы в росных кустарниках, гибкий и твердый одновременно, лаконичный язык. Звучал впервые за много лет.
Он еще немного запинался на абстрактных понятиях, брал их отсюда и оттуда, меняя их звучание на здешний лад, но справлялся с этим, и рокотал и лился. И он был как характер. Казалось, безвольный от излишней мягкости, он внезапно выдавал свое, скрытое для всех, железное мужество и силу, а потом, показав ее и словно застыдившись, бил, как перепелка во ржи, как соловей в кустарниках. Кажется, нежно, а попробуй не услышать даже за версту. «Эль» было как мед, «где» звенело хрусталем, мягкое «с» было как короткое, сонное теньканье синички в гнезде. А рядом с этим рокотало, как горошина в свистке, «эр» и долго, певуче и открыто звучали гласные. Придыхало «гэ», так ласково, что, казалось, это мать дышит на лобик младенцу, чтобы тот прекратил видеть плохой сон.
И к нему можно было прислушиваться, как к музыке, словно в белой дурманящей черемухе бесконечно бил, бил, бил соловьиный гром.
Этим языком и над этим столом говорили сейчас суровые слова.
— Клубы существуют у нас не для политики, не для грез о счастье, так как две эти дамы — редкие гости под нашими крышами. Они существуют у нас для карточной игры, для разговоров об охоте, о том, чей рысак более машистый, чья выжлица более чуткая. И еще для пьянок, где спорят о танцовщицах, вине и о тех же псах.
Вежа по обыкновению прикрыл ладонями лицо. Между расставленных пальцев блестел хитрый глаз. Наивное и задиристое лицо отца словно приглашало: «Дай им, дай». Вежа очень страдал за внука. Он тоже слышал все и настолько заелся на Раубичей за нежелание разобраться, за то, что отвернулись, а на всех дворян — за обман, что сейчас первым отказался бы мириться.
— Я знаю, большинство из вас глубоко печалится, глядя на такое падение. Но что из того, если мы не противодействуем ему?!
Алесь увидел ироническую усмешку старого Ходанского, глаза Ильи и понял, что не простит себе, если действительно не «даст».
— Есть, видимо, и такие, кому все это по нраву. Их беспринципность близка к всеядности, их молчание — к подлости. Примером этому могут быть сплетни. Обижаться на них нельзя. Просто потому, что на мелких людишек не обижаются, их — презирают. Но остается чувство глубокого недоумения, как такие слизни могут существовать в обществе, как оно их терпит и как они сами могут жить, такие. Так вот для чего им клубы. И если клуб — собрание мужчин, то мужчины ли они?
Илья сжал рот. И по неуловимому движению губ, по тому, что стрела, видимо, попала в цель, Алесь почти убедился: он.
— Так вот, клуб — собрание мужчин, почти одинаковых по происхождению, объединенных общими взглядами на политику, на счастье всех людей, на то, какими методами надо добиваться этого счастья. Происхождение у нас одно — приднепровское, белорусское. Мы более или менее плохо знаем деяния наших предков — и забываем их на каждом шагу, мы клянемся именем Великой Реки — и плюем в ее воду. Мы люди — и мы забываем заповедь братства, потому что мы эгоисты. Одни из нас приспособились,