Вечный зов. Том II - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нету же писем.
— Да идут уже, в дороге где-то. Получим, я чувствую, — убеждённо сказала Агата.
Предчувствие её обмануло лишь наполовину, от Семёна ничего не было, а письмо от Ивана пришло недели через полторы после этого разговора. Но как о нём сказать Анне Савельевой, Агата не знала. Нет, там не было страшного известия о Семёне. О нём Иван вообще не упоминал ни словом. Но это-то и было непонятно и странно. В любом письме Иван хоть что-то сообщал о племяннике — воюют, мол, с ним по-прежнему. Значит, жив и здоров он. А тут — ни звука. Но не это было даже самым странным, — может, думала Агата, забыл просто Иван или не успел написать ничего о Семёне, там и времени-то для писем иногда не хватает. Поразили Агату следующие слова из письма, нацарапанные торопливо, неровными буквами: «Анне передай, что как Фёдор был подлецом, так и остался, даже не подлецом, а и сказать этого в письме не могу кем, и мужа у неё нету, а почему — я вернусь когда и расскажу всё, как на духу». Почему Иван вдруг заговорил в письме о старшем своём брате? Встретил, что ли, где его там, на войне? Али от солдат чего слыхал? Что значит «мужа у неё нету»? Убили, что ли, его, погиб? Коли б так, Иван, наверное, так и написал бы. «…Мужа у неё нету, а почему — я вернусь когда и расскажу всё, как на духу». Как это понимать?
Все полторы недели Агата мучилась, как на огне, несколько раз на дню вчитывалась в эти строчки, но понять ничего по-прежнему не могла, носила письмо с собой, но Анне показать не решалась. И вот, глянув зачем-то сперва на сидящих у амбара председателя с Кружилиным, Анна сама сказала неожиданно:
— Давай письмо.
— Какое? — вздрогнула Агата.
— Не вижу, что ли? Не крути. Дай сюда. Вон в кармане кофточки-то! — И пошла за веялку.
И Агата невольно шагнула за ней.
Ещё на ходу она вынула письмо из кармана, зажимая его в кулаке, неприятным от торопливости голосом произнесла:
— Тут, Анна, ничего такого про Семёна. Ничего — живой он, значит.
Анна молча развернула измятый, замусоленный треугольник. Письмо она, держа его обеими руками, читала долго, очень долго. Кружилин уехал, простучали его дрожки. Где-то на другом конце тока с возчиками зерна ругался Назаров. Потом шаги его стали приближаться. А Савельева Анна всё смотрела в листок, вырванный из обычной школьной тетради, пришедший сюда из-за тысяч вёрст, с фронта.
— Ну, чего? Письмо, что ли? — спросил Назаров.
— Ага. От Вани, — сказала Агата.
— Живые-здоровые они там с Сёмкой?
— Ага…
— Ну, слава богу. Поклон им отпиши.
Назаров отошёл, затихли его шаги. Анна всё не отрывалась от листка.
Наконец руки её дрогнули, она подняла на Агату твёрдое, как камень, бескровное лицо.
— Я… я ничего не могла понять про Фёдора, — промолвила Агата.
— А тебе и не надо, — неживыми губами проговорила Анна. Голос её тоже был неживой и мёртвый. — Это только мне дано одной…
* * * *После того дня, как уехал добровольцем на фронт Николай Инютин, что-то произошло с Лидой, дочерью учительницы Берты Яковлевны. Долговязый Колька будто увёз с собой её вечную желчь и все колючие слова, которые она постоянно рассыпала вокруг, и, лишённая этого, она сразу же сделалась растерянной и беспомощной, притихла. Да и все мальчишки и девчонки, работающие в колхозе, в чём-то изменились, словно в один день сделались намного старше, как-то реже затевались нехитрые ребячьи забавы по вечерам, совсем прекратились ссоры, которые раньше иногда бывали. Инютина провожали все — так распорядился председатель колхоза Назаров; узнав, что ученик их школы уезжает на фронт, освободил всех от работы на целый день и выругал деда Евсея Галаншина и Володьку Савельева, которые не хотели было давать подвод на станцию.
— Запрягай, сказано, четыре подводы! — повысил он голос. — Соображалка работать перестала? Свезёшь мне ребятишек, обратно привезёшь… Савельев Володька! Комиссаром при деде будешь.
— Да ладно, — нехотя буркнул Савельев. — Только и так кони измаянные.
— Без разговоров у меня! Деятели!
Николай Инютин прямо ошалел, когда они все высыпали гурьбой на перрон и, галдя наперебой, как воробьи, окружили его. В поношенном, выгоревшем на солнце, великоватом в плечах, видимо отцовском, пиджаке, он стоял возле заплаканной матери и молчаливой сестры Верки, был тоже хмур и бледен, сперва даже не мог и сообразить, зачем это они все явились сюда. А когда понял, губы его задёргались, глаза заблестели, и, крутясь меж них, он бессвязно говорил:
— Это ж надо, а? Спасибо, что ж… Ведь такая даль из колхоза. Мам, Верка… Видите? Ну, прямо я… не предполагал.
Он это говорил и тёр пальцем свой горбатый нос.
Позже других он увидел Ганку, стоявшую чуть в стороне, длинными руками разгрёб всех, будто колосья в поле, шагнул к ней.
— И ты… пришла?
— Ага… — кивнула она. — Мы все приехали тебя проводить. Димка вот. Лида…
Губы у Николая опять дрогнули, он стоял перед ней, опустив тяжело длинные руки.
— П-понятно. Я так рад, что все… А Лидка где?
— Я здесь, Коля, — произнесла девушка негромко, смахнув слезу.
Он повернулся к ней, стоял какое-то время молча, спина его тоскливо горбилась. Он как-то странно оглядел её всю, ощупал чёрными и грустными глазами её загорелые под солнцем лицо, шею, крупную грудь. И опять, чуть заикнувшись, проговорил:
— П-понятно. Зачем плачешь?
— Я не плачу. Я думала, ты будешь в красноармейской форме. Почему не выдали?
— Выдадут. Нас сперва в Новосибирск. Там и выдадут, сказали. Счас вот поезд подойдёт.
Потом Николай замолчал, и все примолкли. И в этой тишине он вдруг произнёс отчётливо:
— Ты красивая, Лид. Я тебе буду писать, ладно?
Большие глаза её совсем переполнились слезами, она, постояв ещё столбом, всхлипнула, мотнула головой, повернулась и, рыдая на ходу, побежала прочь. Ганка и несколько девчонок с криком: «Лида, Лида!» — бросились за ней, Николай смотрел на всё это с грустью, всё потирая горбатый нос, а перед ним вертелся Андрейка и попискивал, как птенец:
— Дядь Коля, дядь Коля… До свидания. Хорошо б и мне твой фронтовой адрес узнать. Да я боюсь, что не успею…
В суматохе тогда никто не обратил внимания на слова Андрейки, на то, что он впервые назвал его дядей.
Поезд действительно скоро пришёл. Лида не появлялась до самого его отхода. Николай, высунувшись из опущенного окна дощатого пассажирского вагона, хватал на прощанье протянутые ему руки и, отвечая на крики провожающих, всё искал Лиду глазами, но её не было. Она выскочила из-за угла станции, когда скрипучий поезд уж тронулся, и, отбежав от здания на несколько шагов, остановилась, стала махать ему косынкой. И Николай махал ей рукой, не обращая теперь ни на кого больше внимания, даже на сестру и мать, махал до тех пор, пока состав не скрылся за поворотом.
Так Инютин Николай, вечно выдумывающий необычные вещи парнишка, который недавно ещё пытался скрестить кроля с зайчихой и выпускал на уроках то воробья, то крысу, уехал воевать. С тех пор прошло уже несколько недель, снова сбежал на фронт Андрейка, в Михайловском колхозе, в Шантарском районе, на фронте и во всей стране произошло множество разных событий, и радостных и горестных, — а Николай Инютин всё не писал Лиде, как обещал, но она верила, что он напишет, и в ожидании этого жила своей тихой теперь и замкнутой жизнью.
Эпидемия в Михайловском колхозе началась со второй бригады. Назаров немедленно рассредоточил по лесным карантинам весь скот, а ребятам, собрав их в риге, сказал:
— Теперь и вовсе обстановка фронтовая в колхозе. Не спасём скот — гибель колхозу. Помогайте, детки, просьба такая от правления. На прополке вы хорошо подмогли, теперь здесь давайте.
Назаров и Владимир Савельев назначили Димку «начальником карантина № 1» неподалёку от Михайловки, велели сделать загородку из жердей, куда отделили двенадцать коров. Выпускать их из загона было нельзя, каждый день ребята тяжёлыми косами соскребали по глухим таёжным углам перезревшую уже траву, девчонки сгребали её, потом на бричке везли к карантину и сваливали в загон.
Жёсткую, как проволока, траву косить было тяжело, но ребята этому научились. Не умели они лишь отбивать косы — это делал Володька Савельев, а то и сам председатель. Каждый день кто-нибудь из них обязательно наведывался в карантин узнать, как дела, не потекли ли у какой коровёнки слюни.
Вечером приезжали две доярки с флягами, оставались тут до утра в старой, изодранной палатке, а ребята шли на ночлег в Михайловку. Утром, ещё до восхода солнца, они возвращались, а доярки со своими флягами уезжали.
Так они и жили день за днём. Работа была не такой трудной, как на прополке, не изнуряла теперь жара, но всё равно все уставали и изматывались, шуток и вообще разговоров было мало.
В один из последних вечеров августа, когда приехали доярки, Димка спутал выделенную их карантину лошадь и пустил пастись на ночь. Лида с остальными уже отправилась в Михайловку, Ганка ещё плескалась в лесном ключе, отмывая пыль с лица и рук и явно поджидая его.