В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слёзы так и стояли невысохшими на её нечувствующих щеках.
– Она с вами не разводилась? – тихо, раздельно спросила Симочка. Ишь, как почувствовала главное! В самую точку. Но признаваться ей во вчерашней новости не хотелось. Ведь это сложней гораздо.
– Нет.
Слишком точный вопрос. Если бы не такой точный, если бы не такой требовательный, если бы края размыты, если бы дальше ничто не называть, если бы смотреть, смотреть, смотреть – может быть, приподымешься, может быть, пойдёшь к выключателю… Но слишком точные вопросы взывают к логическим ответам.
– Она – красивая?
– Да. Для меня – да, – ощитился Глеб.
Симочка шумно вздохнула. Кивнула сама себе, зеркальным точкам на зеркальных поверхностях радиоламп.
– Так не будет она вас ждать.
Никаких преимуществ законной жены Симочка не могла признать за этой незримой женщиной. Когда-то жила она немного с Глебом, но это было восемь лет назад. С тех пор Глеб воевал, сидел в тюрьме, а она, если правда красива, и молода, и без ребёнка, – неужели монашествовала? И ведь ни на этом свидании, ни через год, ни через два он не мог принадлежать ей, а Симочке – мог. Симочка уже сегодня могла стать его женой!.. Эта женщина, оказавшаяся не призрак, не имя пустое, – зачем она добивалась тюремного свидания? Из какой ненасытной жадности она протягивала руку к человеку, который никогда не будет ей принадлежать?!
– Не будет она вас ждать! – как заводная повторяла Симочка.
Но чем упорней и чем точней она попадала, тем обидней.
– Она уже прождала восемь! – возразил Глеб. Анализирующий ум тут же, впрочем, исправил: – Конечно, к концу будет трудней.
– Не будет она вас ждать! – ещё повторила Симочка, шёпотом.
И кистью руки сняла высыхающие слёзы.
Нержин пожал плечами. Честно говоря – конечно. За это время разойдутся характеры, разойдётся жизненный опыт. Он сам всё время внушал жене: разводиться. Но зачем так упорно, с таким правом давила в эту точку Симочка?
– Что ж, пусть – не дождётся. Пусть только не она меня упрекнёт. – Тут открывалась возможность порассуждать. – Симочка, я не считаю, что я хороший человек. Даже – я очень плохой, если вспомнить, что я делал на фронте в Германии, как и все мы делали. И теперь вот с тобой… Но поверь, что этого всего я набрался в вольном мире – поверхностном, благополучном. Поддался внушению, когда плохое изображается дозволенным. Но чем ниже я опускался туда, тем… странно… Не будет меня ждать? – пусть не ждёт. Лишь бы меня не грызло…
Он напал на одну из своих любимых мыслей. Он мог бы ещё долго об этом – особенно потому, что нечего было другого.
А Симочка почти и не слышала этой проповеди. Он говорил, кажется, всё о себе. Но как быть ей? Она с ужасом представляла, как придёт домой, сквозь зубы что-то процедит надоедливой матери, кинется в постель. В постель, в которую месяцы ложилась с мыслями о нём. Какой унизительный стыд! – как она приготовлялась к этому вечеру! Как натиралась, душилась!..
Но если один час стеснённого тюремного свидания перевесил их многомесячное соседство здесь – что можно было поделать?
Разговор, конечно, кончился. Всё сказано было без подготовки, без смягчения. Надо было уйти в будку и там ещё поплакать и привести себя в порядок.
Но у неё не было сил ни прогнать его, ни уйти самой. Ведь это последний раз между ними тянулась ещё какая-то паутинка!
А Глеб смолк, увидев, что она его не слушает, что его высокие выводы ей совсем не нужны.
Закурил! – вот находка. И опять глядел в окно на разрозненные желтоватые огни.
Сидели молча.
Уже не было её так жалко. Что для неё это? – вся жизнь? Эпизод, поверхностное. Пройдёт.
Найдёт…
Жена – не то.
Они сидели, и молчали, и молчали – и это уже становилось в тягость. Глеб много лет жил среди мужчин, где объяснения происходили коротко. Если всё сказано, всё исчерпано – зачем же сидеть и молчать? Безсмысленная женская вязкость.
Не шевеля головой, чтоб Симочка не догадалась, он одними глазами, исподлобья, посмотрел на стенные электрические часы. Было ещё двадцать минут до поверки, двадцать минут вечерней прогулки! Но оскорбительно было бы встать и уйти. Приходилось досиживать.
Кто сегодня заступит вечером? Кажется, Шустерман. А завтра утром – младшина.
Симочка, сгорбленная, сидела над усилителем, для чего-то вынимая пошатыванием лампы из панельных гнёзд и вставляя их опять.
Она и прежде ничего в этом усилителе не понимала. И окончательно не понимала теперь.
Однако деятельный рассудок Нержина требовал какого-то занятия, движения вперёд. На узкой полоске бумаги, поджатой под чернильницу, где он с утра ежедневно записывал программы радиопередач, он прочёл:
20.30 —Рс. п и р м (Обх).
Это значило: «Русские песни и романсы в исполнении Обуховой». Такая редкость! И в тихий час перерыва. Концерт уже идёт. Но удобно ли включить?
На подоконнике, лишь руку протянуть, стоял приёмничек с фиксированной настройкой на три московские программы, подарок Валентули. Нержин покосился на неподвижную Симочку и воровским движением включил на самую малую громкость.
И только-только разгорелись лампы, как проступил аккомпанемент струнных и вслед за ним на всю тихую комнату – низкий, глуховато-страстный, ни на чей не похожий голос Обуховой.
Симочка вздрогнула. Посмотрела на приёмник. Потом на Глеба.
Обухова пела очень близкое к ним, даже слишком больно близкое:
Нет, не тебя так пылко я люблю…
Надо же, как неудачно! Глеб шарил сбок себя, чтоб незаметно выключить.
Симочка опустилась на усилитель, руки ободком, и снова заплакала, заплакала.
Что даже горьких слов своих у него не хватило на их короткие общие минуты.
– Прости меня! – забрало Глеба. – Прости меня! Прости меня!!
Он так и не нащупал выключить. Тёплым толчком его кинуло – он обошёл столы и, уже пренебрегая часовым, взял её за голову, поцеловал волосы у лба.
Симочка плакала без всхлипываний, без вздрагиваний, обильно, освобождённо.
90. На задней лестнице
С мыслями расстроенными, поражённый ещё известием об аресте Руськи (параша об этом возникла два часа назад, после взлома его стола Шикиным, подтвердилась же на вечерней поверке отсутствием Руськи, как бы не замечаемым дежурными), Нержин едва не забыл об условленной встрече с Герасимовичем.
Режим неуклонимо привёл его через пятнадцать минут снова к тем же двум столам, к тем развёрнутым журналам и опрокинутому усилителю, ещё закапанному Симочкиными слезами. И теперь казнены были Глеб и Симочка два часа сидеть друг против друга (и завтра, и послезавтра, и каждый день, и целые дни) и прятать глаза в бумаги, избегая встретиться.
Но на больших электрических часах перепрыгнула минутная стрелка, подходя уже к четверти десятого, – и Нержин вспомнил. Не очень было сейчас настроение толковать о разумном обществе – а может и хорошо как раз. Он запер левую стойку стола, где хранились его главные записи, и, ничего не свёртывая и не гася настольной лампы, с папиросой в зубах вышел в коридор. Неторопливой развалкой прошёл до остеклённой двери, ведущей на заднюю лестницу, толкнул её. Как ожидалось, она была не заперта.
Нержин лениво оглянулся. По всей длине коридора не было ни человека. Тогда резким движением он перешагнул порог, с деревянного пола на цементный, тем уйдя со стрелы коридора, и, придерживая, прикрыл за собою дверь без шума. И стал подниматься по лестнице в густеющую темноту, чуть попыхивая и посвечивая себе папиросой.
Окно Железной Маски не светилось. Сквозь одно из наружных на верхнюю площадку втекала полоса слабого мреющего света.
Дважды зацепясь о хлам, сложенный на лестнице, Нержин на верхних ступеньках приглушенно окликнул:
– Тут есть кто?
– Кто это? – отозвался из темноты голос тоже приглушенный, то ли Герасимовича, то ли нет.
– Да это – я, – растянул Нержин, чтобы можно было угадать его, и посильнее пыхнул папироской, освещая себя.
Герасимович зажёг острый лучик маленького карманного фонарика, указал им на тот же самый чурбак, на котором Нержин вчера днём отсиживался после свидания, и погасил. Сам он примостился на таком же втором.
На всех стенах таились, густились невидимые картины крепостного художника.
– Вот видите, какие мы ещё телята в конспирации, даже просидев так долго в тюрьме, – сказал Герасимович. – Мы не предусмотрели простого: входящий ничем не компрометирован, а тот, кто ждал в темноте, не может окликать. Надо было придумать условную фразу при подъёме на лестницу.
– Да-а, – усаживался Нержин. – Каждый из нас должен быть и жнец, и швец, и в дуду игрец. Успевать работать для хлеба, и строить душу, и ещё уметь бороться с сытым аппаратом ГБ – а сколько их? миллиона два? Надо прожить сколько жизней в одной! – мудрено ли, что мы не справляемся?.. Как вы думаете, а Мамурин не может лежать на кровати в темноте? А то мы с равным успехом можем беседовать в кабинете Шикина.