Седой Кавказ - Канта Ибрагимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А смекалист ли он? Ведь все служаки – тупоголовы.
– Последнее ведь к лучшему! А смекалка есть, есть! От щупленького сержанта-участкового, что кроме милицейской формы и носить нечего было, до полковника дорос, и без никакого блата, а только службой… Ныне его дом больше моего.
– А будет ли он нам всегда верен? – сидя в глубоком кресле, испытующе глянул снизу вверх Ясуев.
– Куда ж он денется? – стоя за спинкой кресла, еще ниже, к самому уху, склонился в доказательстве Докуев, – ведь он тоже зять!
– Да-а, наши женщины – сила! – наконец-то вроде спокоен Ясуев. И все-таки кажется ему, что чего-то не хватает в команде. – Слушай, Докуев, а почему у нас в правительстве нет женщин? Ведь даже в космос без них не летают!
– И такая кандидатура есть! – на все готов министр соцзащиты.
– А достойна ли она?
– Только натурой.
– Не забывайся, ты зять.
– Простите… Но это тоже существенный взнос.
– М-м-да!… А что мы ей поручим?
– Весь финансово-экономический блок.
– А профессия у нее соответствует?
– В этом не сомневайтесь! Древнейшая, беззатратная, экономически вечно выгодная! Она, кстати, как и все остальные, очень порядочный человек, украсит и ублажит всю нашу компанию.
– Не компания, а команда!
– Тем более, по команде.
– Ну слава Богу! – облегченно вздохнул глава республики. – Теперь я спокойно, ни о чем не думая, буду трудиться… А больше и проблем нет!
* * *Три года вольно-принудительных работ, в просторечии – «химии», а по традиционно-российскому, каторги в Сибирь, схлопотал Арзо Самбиев за неподчинение властям и попытку к бегству.
Две недели, в середине лета в жарком вонючем вагоне его везли от Грозного до Свердловска. Ожидалось, что он попадет в район строительства Байкало-Амурской магистрали, как бесплатная рабочая сила, однако в пункте пересылки, видать, сердобольный, предпенсионного вида седоголовый полковник надолго остановил свой взгляд на «уголовнике» Самбиеве, потом еще дольше знакомился с его личным делом и, вновь глянув, спросил:
– Что, какому-то краснобаю дорогу перешел?
Арзо ничего не ответил, только повел костлявыми плечами.
– И как ты, такой чахлый, до Дальнего Востока доедешь? – будто бы для себя пробурчал полковник, испытующе вглядевшись в осунувшееся лицо арестанта, сделал запись в регистрационном журнале, и вагонзак отправился дальше без Самбиева.
Трое суток Самбиева промурыжили в привокзальном изоляторе, без особого контроля и надзора. Потом еще сутки везли: вначале в автозаке, потом в «Уазике», и под конец в коляске трехколесного мотоцикла местного участкового. По разбитой ухабистой дороге они добрались до кучки полуразвалившихся строений, некогда огороженных внушительным забором. Им навстречу вышли несколько изнуренных не возрастом, а жизнью людей.
– Здорово, уголовники! – крикнул участковый.
– Табачок есть? – хором завопили встречающие, и Самбиеву показалось, что эти люди, к прочему, и не совсем здоровы психически.
Чуть погодя Самбиев узнал, что это и есть место его пребывания – комендатура вольноосужденных. Раньше здесь кипела жизнь, осваивали Зауралье, готовились покорять Западную Сибирь. Потом выяснилось, что этот вариант бесперспективен, все бросили, а бесплатную рабсилу перебросили еще дальше в Забайкалье.
За последние два года сюда никого из новых не доставляли, Самбиев был первый, поэтому на него смотрели, как на диковинку.
Всего в комендатуре доживали свой срок девятнадцать человек. К ним был приставлен для охраны прапорщик-сверхсрочник – вечно хмельной верзила со странной фамилией Тыква.
У шестерых уже давно истек срок, но им некуда и не к кому было ехать, и они, как и остальные, по привычке, прозябали в огромных, опустевших казармах.
С каждым месяцем комендатуре урезали паек, и порой казалось, что их вовсе забыли, и если бы не зарплата Тыкве, после которой он, уходя в запой, по-барски расщедривался, можно было бы подумать, что они никому не нужны и в принципе вольны.
Появление Самбиева возродило кое-какие надежды, но вскоре выяснилось – тщетно. Разваливается огромное государство, а что там комендатура!
Самбиев своему положению рад и не рад. Рад, что спокойно, и никому до него дела нет. Не рад, и даже сильно мучается, особенно по ночам, что хоть и считается вольным поселенцем, на самом деле – каторжник, не свободный, гражданин под номером: без паспорта, без прав, без чего-либо еще, кроме возможности чуточку поесть какой-то баланды, вдоволь, до невмоготы поспать и слоняться по территории без дела.
До жгучей боли в сердце переживает он свой арест. И надо же, в самые молодые годы, когда надо жить и создавать, он сослан в Сибирь. Более всего он страдает от того, что дома в полуголодном состоянии брошенные на произвол судьбы остались одни женщины и дети. Так и это не все! Самое больное – известно ему, что Докуев Албаст огородил их надел высоким забором, огромный дом начал строить, и также знает он, что Кемса пыталась противиться этому, с криками кинулась она на Албаста – тот ее толкнул, да так, что упала мать Самбиевых, больно ушиблась.
Ух! Растерзал бы его Арзо! Так это в гневе. А потом поостынет и вспомнит, что раз попытался – от того и он и брат сидят, и далеко сидят, не в Грозном или хотя бы рядом с Кавказом, а в Сибири.
Казалось, что от этих мучений он с ума сойдет; чувства мести и злобы съедали его, неотступно терзали. Однако неволя есть неволя, и вскоре чисто физические страдания превалировали над моральными, и он, как завязанное к пустому стойлу животное, стал все больше и больше думать о своих невзгодах и болячках, о том, как выжить, как существовать.
А думать есть о чем.
В грозненской тюрьме на более-менее сносных харчах он жил спокойно, особо не терзаясь голодом. После избиения ему стали досаждать резкие боли в животе, обостряющиеся при еде. Во время пересылки в вагоне, где питание совсем несносное, боли совсем прекратились, но замучило расстройство: и есть не ест, а позывы не прекращаются. Ежечасно конвоиры его в туалет не пускали, и от этого он мучился вдвойне.
Самбиев и так был худой, а за две-три недели совсем отощал, на свое тело и ноги ему смотреть страшно: не думал он, что так много ребер на теле бывает, что они так серпообразно закруглены и так же остры, что спать на животе больно.
Думал Самбиев, что с прибытием на место ему станет полегче с питанием, и недуг пройдет, а тут оказалось еще хуже: комендатура позабыта, в остаточном состоянии. В две недели раз доставляют сюда червивую вермишель, такую же муку, соль, спички и почему-то уксус. Вот и ходят вольно-невольные по окрестным лесам – ягоды и грибы собирают, из текущей за забором реки рыбу и лягушек вылавливают.
«А что будем есть зимой?» – с ужасом думает Самбиев и через минуту мечтает о зиме, ибо кругом столько живности летает – от комаров и мошкары до огромных слепней и мух, что порой и неба не видно. Все эти многочисленные насекомые такие кровожадные, в него голодного, костлявого так въелись, что все тело в волдырях, в укусах, в нестерпимом жжении.
Летом от этих кровопийц лишь одно спасение, в неделю раз, реже два, с севера, из-за полярного круга видимым фронтом приползают черные, низкие, густые тучи, принося с собой проливной дождь, холод и страшные, зачастую смертельные, гром и молнии. Кажется, что отяжелевшее небо обвалилось всей массой на грешную землю, и что все стихия сметет, ничего кроме равнин не оставит, а пару часиков проходит, и вновь солнышко, на севере летом не засыпающее, ослепляет прозрачный мир, все воскрешает и кажется, что вся летающая тварь вновь устремляется к вновь прибывшему – к Самбиеву: нет в его теле еще противоядия, не привык он к этим кровососам, слишком нежен. Спустя месяц то ли он к ним привык, то ли он им надоел – все стало безразлично, незаметно. А в начале сентября полил беспрерывный дождь, стало холодно, тихо и даже грустно без этого вечного жужжания, без этой неугомонной жизни. Другие, ползающие твари – блохи, вши и клопы – присосались крепко и надолго, и никуда от них не денешься, тоже свыкаешься.
С приходом осени стало нестерпимо тоскливо. На улице туман, сырость, ветер. В комендатуре не лучше: многие окна не застеклены, разбиты, тряпками и картоном замурованы – это не помогает, гуляет сквозняк; сколько дров ни жги – в огромных помещениях промозгло. И самое невыносимое – рядом двадцать живых душ, а поговорить, отвести печаль не с кем, одни закоренелые уголовники, отжившие личности, с одной только страстью: выпить, покурить, заесть. Только в этом смысл жизни, идея существования. И даже о родных они вспоминают, как о прошедшем лете, как о неодушевленных вещах, ныне им не нужных.
В тоске Арзо, в невыносимой тоске, и тут как спасение для его души – бабье лето: яркое, тихое, теплое. И будто впервые осмотрелся он – красота неописуемая, упоительно-величавая, необъятная. Недалече, на взгорье, пестрый березово-сосновый лес горит лисьим хвостом, манит к себе, очаровывает. А вокруг него уютные, нежно ласкающие его, будто облизывая, вклинивающиеся, еще зеленые опушки. Во все стороны, во всю ширь – простор, раздолье, безбрежность! Разделяя бесконечное холмистое пространство, незатейливой змейкой протекает небольшая река, с заросшими заводями, с болотистыми берегами, с отражением редких кучевых облаков на гладкой, с виду недвижимой поверхности. А за рекой, как на картинке, произвольно разбросанные, резным деревом разукрашенные, деревянные строения, а у околицы чернеет колодец, с вытоптанной тропинкой к нему.