Мозес. Том 2 - Константин Маркович Поповский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мозес?..
137. Филипп Какавека. Фрагмент 131
«Отдавать Истине все свое время? Может быть, кому-то это покажется трогательным и значительным. Я же предпочитаю встречаться с ней только во время совместных прогулок по городу или в лесу, когда все заботы остаются в стороне и время целиком находится в нашей власти. Тихие, бесцельные прогулки, когда расстаются, не договариваясь о следующей встрече. Во всяком случае, они не налагают на нас никаких взаимных обязательств».
138. Сон о Моше. Бегство
Благородство всегда немного угрюмо, вот что было написано в этой книге, которую он читал накануне. Благородство, которое, собственно говоря, может распознать только такое же благородство, как и оно само, тогда как для прочих оно всегда остается только поводом позубоскалить над этой ненужной и смешной угрюмостью, облив ее с ног до головы помоями своего недалекого, убогого красноречия, впрочем, вполне годным на то, чтобы скрыть собственную несостоятельность и фальшь… Благородство, сэр. Нечто недоступное толпе, которая всего больше ценит смех, незамысловатые шутки и футбол. Угрюмое благородство, вызывающее в ней страх и трепет, которые она тщетно пытается спрятать за развязными ухмылками и показным бесстрашием. Страх и трепет, сэр. Они граничат с ужасом, от которого порой подмывает броситься прочь. Куда глядят глаза, сэр. Только бы не видеть этого угрюмого взгляда, упирающегося в тебя, как упирается в грудь наконечник копья, готовый вонзиться в твою беззащитную плоть. Только бы не слышать этот заикающийся голос, который вдруг лишал тебя сил и пеленал, как сеть, которая валит на землю запутавшуюся в ней овцу.
И ведь верно, Мозес.
Стоило его тени упасть на песок, как шум и смех вокруг сразу стихали, как будто это был не бросивший вызов фараону герой, а ангел смерти, который, как рассказывали старики, питается радостью и смехом, обрекая сердца тех, кого он встречал, на страх, уныние и зависть.
Упоминание об Ангеле смерти, как он догадался гораздо позже, было далеко не случайным. Как будто можно было различить какую-то смутную связь между леденящим кровь Ангелом и той мыслью, которая пряталась до поры до времени за этим пугающим благородством, давая знать о себе то нахмуренным лбом, то не к месту сказанным словом, то порывистыми и вновь неуместными жестами, странным оцепенением или тоской, с которой его глаза иногда обращались в сторону севера, словно там таилась разгадка тех вопросов, ответы на которые он искал.
Однажды ночью он проснулся оттого, что понял – мысль, которую он никак не мог поймать в последнее время, была мыслью о бегстве. О том, что составляло саму суть его – и это учащенное дыхание, и это замирание сердца, эту дрожь, пробирающую до костей, опасливая оглядка, ужас от сознания того, что ты все-таки сделал это, напряженный взгляд, блуждающий в темноте, и такой же напряженный слух, заставляющий тебя замирать от любого шума, оглядываясь и приседая, а главное – сумасшедшая, невозможная радость оттого, что главное свершилось: ты уже ушел так далеко, что тебя не сумеет догнать ни ужас, владевший тобой, ни вопли осиротевшего народа, ни сам обманутый тобой Громовержец, избравший тебя из среды избранного им народа.
Странная радость оттого, что земля, наверное, еще не знала такого преступника, как ты.
Странная радость, которая, впрочем, не брезговала при случае невольно приходившими на ум оправданиями, на все лады пытавшимися удержать его на краю отчаяния.
В конце концов, – говорил он себе, делая вид, что объективно взвешивает перед лицом Истины все за и против, – в конце концов, у них оставались еще Халев и Иешу, да вдобавок – красноречивый и всезнающий Аарон, а обетованная земля была почти рядом, так что можно было уже различить зелень ее полей и поросшую кустарником змейку Йордана. Так что ущерб, причиненный его бегством, выглядел совсем незначительным, скорее уж наоборот – он не только освобождал народ от лишнего рта, но и давал возможность более молодым и здоровым проявить себя и принести обществу большую пользу, чем ту, которую мог принести он сам.
Конечно, все эти доводы были совершенно напрасны, ведь несмотря ни на какие оправдания, он прекрасно знал еще до того, как ноги понесли его прочь, что он уже давно превратился в отверженного и презренного беглеца; в преступника, нарушившего волю Всемогущего; в жалкого отщепенца, которого любой встречный мог убить без всякого суда, потому что не только бегство, но и сама мысль о нем была ничем иным, как осуждением дел и замыслов Всемогущего, а значит, и расплата за нее могла быть только одна – немедленная и мучительная смерть.
Вот почему, когда настала та ночь, которую можно было назвать ночью бегства, в ней уже не было ничего неизвестного, ничего нового, ничего, что заставляло бы сердце биться сильнее, чем оно билось до этого. Потому что прежде, чем стать реальностью, это бегство свершилось в его сердце и теперь с этим не мог ничего поделать даже Всемогущий, всегда оставляющий человеку право самому дойти до самого конца.
И все-таки это была ночь бегства, Мозес.
Ночь, когда утопая в предутренних сумерках, он вышел из своего шатра, держа в руке короткий меч и узелок с нехитрыми припасами, в надежде быть уже далеко, когда первые солнечные лучи окрасят вершины далеких гор.
Звезды горели над его головой еще в полную силу. Пылающие с четырех концов лагеря костры не давали возможности уйти незамеченным,