Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вовсе не считал свое поведение моральным, но оправдывал себя тем, что с женой друга у меня не интрижка, а большая любовь, за которую я готов ответить (и ответил потом) всей своей жизнью. Кроме того, и дружба наша с Икрамовым к тому времени дала сильную трещину.
Я дождался того, что меня стали печатать и хвалить печатно и устно. Некоторые лестные для меня высказывания я, естественно, доносил до Камила. Надеясь, что и он порадуется за меня. Но он не радовался, а ревновал. Особенно к Твардовскому. Наши отношения стало осложнять и то обстоятельство, что он, еще недавно считавший себя вообще не писателем, вдруг от этой своей самооценки отказался и взялся писать свою первую книгу «Караваны уходят, пути остаются». Тут же перестал быть самокритичным и потерял интерес ко мне. Написав очередной текст, я с ним, если он казался мне удачным, бежал к Камилу, разворачивал перед ним свои листки, надеялся, как прежде, услышать ласкающие слух слова, но он, не проявляя к принесенному ни малейшего интереса, останавливал меня и начинал с выражением читать свое. И ждал от меня примерно таких же похвал, которыми награждал меня. Я не мог его так хвалить, потому что я вообще не такой восторженный человек, но можно сказать прямо, что и поводов для восторга, в общемто, не было. Книга про караваны оказалась неталантливой, неинтересной, похожей на множество ей подобных об установлении советской власти в Средней Азии. Поэтому я если и поощрял его, то вполне сдержанно. Иногда делал замечания, которые ему не нравились. Мы расходились оба недовольные друг другом. Я начал замечать, что слишком часто его раздражаю. Он стал придираться ко мне иногда на пустом месте. И тексты мои уже не хвалил, а ругал. Раскритиковал в пух и прах мою песню «Рулатэ». Мелодию этой старой студенческой песни привез из Финляндии Оскар Фельцман. С русской непрофессиональной подтекстовкой, из которой я запомнил только две строчки: «Жизнь коротка, как рубашка ребенка, больше не скажешь о ней ничего». Я написал совершенно новый текст, и он мне казался удачным (кажется и сейчас). У Камила о нем было другое мнение.
— Что за глупость ты пишешь? — выговаривал он мне очень сердито. — Что значит «в жизни всему уделяется место»? Чему уделяется?
— Читай внимательно текст, — отвечал я. — Там сказано: «Всему уделяется».
— Разве ты не чувствуешь, что так сказать нельзя?
— Не чувствую.
— А эта строчка: «Если к другому уходит невеста, еще неизвестно, кому повезло». Что это значит?
— Это значит, что ты намеренно перевираешь текст. Если написать «еще неизвестно», то из-за лишнего слога нарушится размер, а у меня написано «то неизвестно»…
В данном случае его неудовольствие, как я думаю, имело не только вкусовую причину.
Ему, возможно, пришло на ум, что под ушедшей к другому невестой я имею в виду Иру, а другой, к которому она ушла, это он.
Возможно, инстинктивно он стал искать мне замену. И нашел Тендрякова.
Тендряков тогда сам был еще сравнительно молодой, но уже очень известный писатель. Слава пришла к нему сразу после рассказа «Ухабы». Подружившись с Тендряковым, Камил старался как можно чаще бывать у него. Я по Камилу не скучал, но страдал оттого, что не видел Иру, искал встречи с ней без него, и она стремилась к тому же. Вот тогдато мы и переступили черту, не представляя себе, какие сложные переживания ждут нас впереди.
Камил часто уезжал в командировку в Ташкент, и чем дальше, тем более долгими были эти командировки. Там он встречался с первым секретарем компартии Узбекистана. Сначала это был Мухитдинов, а потом Шараф Рашидов, писавший к тому же большие романы, над которыми Камил вдали от автора иронизировал. Рашидов благоволил к нему и дважды помог Камилу улучшить его жилищные условия.
Когда Камил уезжал, приходил я с цветами, шоколадом или с бутылкой. Иногда мы с Ирой куда-то ходили. Другой раз сидели просто так.
Однажды вечером мы сидели, выпивали, закусывали. И создалась подходящая атмосфера для объяснения, которое уже нельзя было никак обминуть.
— Ты помнишь, я сделал тебе предложение? — спросил я ее. — Ты никогда не жалела, что не приняла его?
Она смутилась и покраснела.
— Можно я тебе не буду отвечать на твой вопрос?
— Я хотел бы, чтобы ты на него ответила.
— Разве ты не понял, что я уже ответила? — опять покраснела она.
А когда я с помощью рук попытался развить тему, она сопротивлялась слабо, но попросила, чтобы это случилось не здесь и не сейчас. А когда? — спросил я. И сам ответил: завтра.
На следующий день мы встретились на перроне электрички казанского направления. Был зябкий день 13 марта. Вид у нее был растерянный и несчастный. Она сказала:
— Давай остановимся. Давай не поедем.
Я понимал, что мы совершаем чтото ужасное, но…
На больших самолетах режим взлета состоит из нескольких этапов. Во время разгона один из летчиков следит за указателем скорости и объявляет вслух величины: «восемьдесят километров, сто, сто двадцать, сто пятьдесят, сто восемьдесят… рубеж!» До того как произнесено последнее слово, можно еще, если чтото случилось, попробовать прекратить взлет. Сбросить газ, нажать на все тормоза. После того как произнесено слово «рубеж», надо продолжать взлет в любом случае. Или взлететь, или разбиться.
Я сказал:
— Мы с тобой уже не сможем остановиться.
На Западе, а теперь, может быть, и в России для кратких любовных встреч есть, например, мотели. В Советском Союзе эту проблему помогали решать друзья, которым подходили строки из стихотворения Слуцкого «У меня была комната с отдельным входом. Я был холост и жил один».
На станции Удельная в хлипкой деревянной хибаре без телефона жил мой коллега по работе на радио старый журналист Илья Абрамович Любанский. Он, точно по Слуцкому, был холост и жил один. Выйдя на пенсию, носился с гениальной, по его мнению, идеей. где-то он вычитал, что если скрестить пшеницу с люпином, то съедобный гибрид даст невероятные урожаи и навсегда решит продовольственную проблему, которую советская власть за все годы своего существования никак не могла решить. Слово «люпинизация» он произносил с восторженным блеском в глазах, как, наверное, когда-то воспевал электрификацию. Он был рад моему с Ирой неожиданному приходу и поначалу воспринял его как желание еще раз выслушать его мнение о люпинизации всей страны. Он закатил нам длинную лекцию и долго не замечал моего нетерпеливого ерзания и усердных подмигиваний. Часа через полтора все-таки мне удалось его выпроводить…
Горбатый «Запорожец»
Подробностей не буду описывать. Кроме всего потому, что это неописуемо.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});