Дневник Булгарина. Пушкин - Григорий Андреевич Кроних
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Греч с фон Фоком, управляющим III Отделением, старые приятели, знакомы с 1812 года, когда Максим Яковлевич служил директором Особенной Канцелярии министра внутренних дел. Вот с тех пор Греч «сообщает», а фон Фок протекцию обеспечивает. Неспроста же Гречу позволили выпускать «Сына Отечества» в том самом военном году. О такой мелочи, как встреча литераторов (не тайная, совсем не тайная) докладывать самому Бенкендорфу — глупо, а сообщить старому знакомцу никогда не лишнее. А уж узнав от фон Фока о встрече, Александр Христофорович дал Мордвинову поручение провести со мной беседу. Чтоб я знал на какие моменты в разговоре с Пушкиным обратить внимание, о чем спросить… А «высочайшую милость» — это генерал так приплел, для приманки мотылька. Для них она — разменная монетка. Знал бы Николай Павлович, как они словом государевым разбрасываются.
Право — надоело мне в своих записках расхваливать остзейских карьеристов во главе с Бенкендорфом. Раз он сам дает мне возможность прямо припасть к государеву уху, то, быть может, следует воспользоваться и нашептать? Как бы так написать, чтобы и государь понял, наконец, что бескорыстная преданность бывает только в романах вальтерскоттовских. Пусть царь их осадит. Коль совсем не ссадит!
— Фаддей Венедиктович! Дорогой мой! — ласково позвал Александр Николаевич, заметив мою задумчивость. — Не слишком ли для вас обременительна моя просьба? У вас ведь столько хлопот!
— Нет, нет, нисколько, — быстро сказал я.
— И газеты, и журналы на вас. Да еще вы наш известнейший писатель, который готовит нам не один сюрприз.
— Что вы, что вы, Александр Николаевич, ваша просьба для меня первее любой личной надобности.
А Мордвинов словно не слышит:
— Вы, верно, заняты судьбой своего нового произведения, Фаддей Венедиктович? Прекрасный роман вы задумали, я читал в отрывках и отзывы лестные уже слыхал о вашем «Выжигине», просто не хотел смущать преждевременными похвалами. Да и то, роман — как дитя, его ведь выносить надобно, создать, да и то еще не конец: и цензура впереди, и хлопоты по изданию. Кто знает, как судьба-то распорядится вашим детищем?
— Для меня ваша просьба — честь, — пробормотал я, пугаясь вдруг оборота со словом «судьба». Хорошо знаю, кто у нас вершителем судеб является! — Малейшая возможность оказать услугу Александру Христофоровичу для меня — закон, требующий неукоснительного исполнения в благодарность за его внимание и покровительственное снисхождение.
— А он, — отозвался господин Мордвинов, — уверен в вашем добром внимании к нашим нуждам и благодарен в том.
Александр Николаевич проводил меня до дверей, одарив новым ворохом комплиментов. В моей исполнительности он уверился, а вот как мне теперь вести себя с Пушкиным? Предупредить? Он свое положение и так знает, а мою услужливость может счесть за навязчивость или, хуже того, особого рода хитрость. Вот ведь как нам наше приятельство выходит…
3
С нелегким сердцем явился я назавтра к Дельвигу. Хозяева встретили радушно и проводили в гостиную, где Пушкин так вольготно расположился на диване, что, казалось, он тут живет. Впрочем, как я слышал, так оно отчасти и есть, Пушкин с Дельвигом почти неразлучны. Талантом они не равны, но так обычно и бывает, двум медведям в одной берлоге, как говориться…
— Здравствуйте, здравствуйте! — радостный Пушкин вскочил с дивана и обнял меня. — Фаддей Венедиктович, а мы тут с бароном поспорили: кто в Европе более знаменит и почитаем: Карл XII или Петр Великий? Антон утверждает, что Петр, а я думаю — Карл. Какого вы мнения?
— Добрый день, Александр Сергеевич, — сказал я. — Думаю, что прав Антон Антонович…
— Но я вовсе не спорил о… — начал Дельвиг и осекся.
— …А также и вы правы, Александр Сергеевич, — закончил я.
— Объяснитесь! — вскричал Пушкин, в его глазах сверкнули искорки интереса.
— Карл был блестящий государь, который с самого юного для полководца возраста приучил Европу к своим победам. Он, как позже Наполеон, был непобедим, причем на первых порах и для русского оружия. Потому Карл долго был первой звездой Европейского небосклона. Никто не верил в возможность его поражения. Тем ярче было впечатление от стремительного заката его звезды. Но от этого же зажглась новая звезда — Петрова. Европа, мне кажется, не сразу приняла в своем мнении Петра. Но по итогу его дел, по усилению влияния России на Европу, даже самые консервативные умы не могли не отдать ему первенство перед Карлом.
— Блестяще! — зааплодировал Пушкин. — Вам бы, Фаддей Венедиктович, царедворцем быть! Представить прямо противоположные мнения одинаково верными — дорогого стоит!
— Простое рассуждение, Александр Сергеевич, не более того, — сказал я.
— Господа, прошу к столу, — пригласила Софья Михайловна.
Мы перешли в столовую и расселись за овальным столом. Само собой вышло, что Пушкин оказался во главе, а Дельвиг рядом с ним. Впрочем, к такой диспозиции в семействе Дельвигов, видимо, привыкли. Сразу оговорюсь, что разговор за обедом повелся столь интересный, что череду блюд и тостов я попросту не отметил.
— …Кстати сказать, — продолжил я, не задумавшись о том, куда заведет беседа. — Карл квартировал в доме моей бабки в 1707 году, о чем она мне лично рассказывала ровно 100 лет спустя, в 1807-м.
— Однако! — крякнул барон Дельвиг. — Не знаю чему больше дивиться: знакомству вашей родственницы со шведским королем или ее долгожительству! Сколько же ей было тогда лет?
— 110. Сразу могу сказать, — ответил я, — что она умерла 115-ти лет от рождения, скоропостижно, но не от болезни, а от испуга, когда в 1812 году партия казаков внезапно и с шумом въехала ночью в ее двор. Была она необыкновенно высокого роста, держалась всегда прямо и всю жизнь управляла сама хозяйством, вела переписку, не употребляя очков. Во всю жизнь свою она никогда не была до того больна, чтоб лежать в постели.
— Завидное здоровье! — воскликнул Дельвиг. — Заслуживает тоста.
— А что же Карл? — спросил Пушкин.
— Карл, рассказывала бабушка, который напугал весь свет, сам был смирен, как ягненок, скромен, как монахиня. Он был довольно высокого роста, тонок и поджар. Лицо у него было маленькое, совсем не соразмерное целому туловищу и даже голове. Красавцем он не был, лицом рябоват. Зато темно-голубые глаза блестели как алмазы. Волосы у него были каштанового цвета, легко напудренные, остриженные коротко и взбитые