Родиной призванные(Повесть) - Соколов Владимир Н.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава семнадцатая
Подпольные райкомы партии, партийные организации в партизанских отрядах через своих посланцев создавали в тылу врага партийно-комсомольские, подпольные группы. В конце декабря число подпольщиков заметно увеличилось.
Жариков создал группу сопротивления на железной дороге. Кабанов организовал подполье среди учителей. Митрачкова выявила надежных фельдшеров и медсестер, спрятавшихся в деревнях, через больных собирала интересовавшие партизан сведения. Подпольщики связались с Рославлем, Жуковкой, Клетней. Благодаря этому партизаны точно знали обо всем, что происходило в районах.
Подпольщики несли людям правду о Советской Армии и партизанах, разоблачали фашистскую брехню, укрепляли в народе веру в победу. Различными способами срывали вербовку населения в полицию. В декабре сорок первого года Кабанов составил письмо к женщинам и девушкам. В письме говорилось: «Каждая честная русская женщина и девушка должны бороться против врагов. Наносите гитлеровцам как можно больше вреда. Помогайте партизанам, идите к ним в лес, не давайте себя угнать в немецкое рабство на издевательство и верную смерть. Верьте: мы победим! Смерть фашистским насильникам!»
16 декабря немецкие власти повсеместно проводили собрания жителей, вели агитацию за «новый порядок». Пришла на это собрание в Радичах и Надя Митрачкова. Офицер из сещенской комендатуры объявил собрание открытым, но тут же предложил женщинам покинуть помещение школы.
Женщины заволновались. Поднялся шум. Кто-то гневно выкрикнул:
— А-а-а, обирать нас, насиловать можете… Говорить с нами не можете…
Напрасно шумели женщины. Фашист приказал полицейским выгнать их.
Выталкивая женщин, Махор остановился возле Нади. Он глянул в сторону офицера и спросил:
— А ее тоже?..
— Пройдите к столу, госпожа! — пригласил офицер.
— Данке! — ответила Надя. — Я останусь здесь, среди людей…
Офицер недовольно поморщился и пробормотал что-то гадкое. Смущение докторши было замечено, и лица мужчин посуровели. Офицер приказным тоном поучал:
— Слово «товарищ» отменяется! Теперь нет товарищей, есть подданные великой немецкой империи. Обращаясь друг к другу, говорите «пан», «господин».
— Пан офицер! — вдруг поднялся старик. Он вышел к столу, вид его был ужасен. Худой, бледный, на ногах чуни, на плечах обтрепанный балахон. В руках он мял шапчонку с оторванным ухом. — Понимай так, что я пан или господин?
В зале хмыкнули в один голос. Гитлеровец быстро вынул из портфельчика пенсне, надел его и грозно посмотрел на деда.
— Ты старый человек… Какой ты пан? Ты… Ты… русский бедный дед.
— Ага, ага! — согласно закачал лохматой головой старик. — Бедный дед! Бедный дед! А почему через мой дом прошел херманец? Все выскреб. Это херманец в чуни меня обул и в лохмоты…
Махор, стоявший позади у дверей, крикнул:
— Дед, ты что прешь? Замолчи, дурья твоя башка.
— Ты, полицай, не смейся! А ешо, господин охфицер, меня били… Не дюже… А усе же… Не битые мы много лет… Потому душа моя — неподходящая для битья штука. Она, душа моя, собственная. Душа у меня от самого рождения чувствительная. Потому хуже смерти, ежели карябают душу.
Кто-то дернул деда за рукав.
— Не тронь! — огрызнулся дед. — Мне ешо один вопросик. Могу я при себе носить свою душу али как? Можа, херманец ее, душу, вознамерился выпотрошить? Тады дело хреновое… Тады душа взорвется, как бонба. Вот в чем вопросик, господин охфицер.
Дед словно бы нарочито зашлепал отсыревшими в тепле чунями и, обведя притихших селян хитроватым взглядом, сел за парту.
Офицер поправил пенсне и медленно, словно оттачивая каждое слово, сказал:
— Молчать, старый Иван! Слушаль, что говорил я. Молись богу. Уважай новый порядок. Сольдат больше тебя не обидит.
— Куда ужо больше, — не унимался дед. — Терпи, дотерпишься! — Зацепив глазами подошедшего к столу Махора, крикнул: — Господин охфицер, а можа, меня в полицаи запишите? Вот дело бы. Жри, пей — от пуза.
В зале опять нестройно засмеялись.
— Ну ты! — крикнул Махор и, не дожидаясь приказа офицера, схватил деда за шиворот и вытолкал к выходу.
В сенцах Махор шепнул деду:
— Не пущу больше. Жалею тебя, старик. Ежели еще взорвешься — капут тебе. Я видел, как у немца жилки возле губ дергаются. Знамо дело — остервенеет, тогда… Да и мне влепят. Посчитают недостойным доверия.
— Ладно. Зараз ухожу. Не отдам хрицам душу. Хошь чичас убей — не отдам!
— Не блажи, дед, пущай душа твоя будет. Только уговори ее, успокой. А теперь домой топай.
Изгнание деда взволновало селян, на вопросы и призывы они отвечали молчанием. Офицер заметил на лицах мужиков озлобленность, а может, и того больше — ярость; ведь вот проверили переписанное население — невеселые итоги. Куда-то исчезают люди. Может, старосты знают, да помалкивают.
Итак, пора было приступать к разговору о «новом порядке», и гитлеровец медленно, пристукивая о стол костяшками сжатого кулака, сказал переводчику:
— Читать! Слышать…
— Восстанавливается частная промышленность и торговля. Колхозы капут! — крикливо начал переводчик. — Временно создаются общинные хозяйства. Часть земель будет передана помещикам и лицам, сотрудничающим с нами. Вы тоже получите участки земли. Клубы закрываются. Школы будут работать там, где есть преданные нашему порядку учителя. Мы об этом позаботимся. Коммунисты, комсомольцы и евреи подлежат выселению или уничтожению. За хождение возле поселка и станции с наступлением темноты — расстрел, — продолжал переводчик. — За хранение оружия, укрытие партизан, советских военнослужащих, коммунистов и евреев — расстрел. За укрытие радиоприемников, охотничьих ружей — расстрел. За чтение советских газет, листовок, книг, за слова, порочащие германскую армию, — расстрел. За хождение в поселке или возле аэродрома, держа руки в карманах, — расстрел. За передвижение из одного села в другое без разрешения (пропуска) — расстрел.
— Госпожа доктор, — обратился офицер к Митраковой, — вы одобряете такой приказ?
Надя уже знала, что в сещенской и дубровской комендатурах эти меры получили одобрение. Знала, что и на картах района уже рассортированы земли и лучшие участки будут отданы немецким помещикам. Вопрос офицера был поставлен, как штык, в упор, в сердце. Люди затаили дыхание. «Говори — да», — прошептал кто-то из близсидящих.
— Ага, — невнятно ответила она. — Ага!..
— Ага-ага… Какой «ага»? Что это значит? — недоумевал офицер.
— Она согласна, — хмурясь, сказал переводчик.
А Надя вспомнила Иванова. «Одного держитесь строго, — говорил он, — не вмешивайтесь ни в какие дела. Вы уже навлекли на себя подозрение. У фашистов закон железный: сцапают — не пощадят. Глядите в оба! Не только глазами — мозгом, сердцем глядите».
Собрание кончилось в полдень, а к вечеру гитлеровцы начали в селе обыск. С винтовками наперевес пять солдат во главе с фельдфебелем забегали по дворам, принюхивались, как гончие собаки, хватали и кидали в мешки все, что попадало под руки. Всякого, кто сопротивлялся, били прикладами. Женщин, которые буйно сопротивлялись, оголяли до пояса, хлестали резиновыми плетками.
Но вот подошла очередь Митрачковых. Сам фельдфебель не хуже ловкого голкипера упал на хромого петуха, и единственная в доме птица оказалась в мешке. Взволнованная новым грабежом, Надя едва выговаривала немецкие слова. На ее вопрос, какое они имеют право обыскивать дом врача районной управы, фельдфебель ответил, что приказ касается всех русских без исключения.
Пришли и в дом Махора. Тот предъявил фельдфебелю документ, но фриц хлестнул полицая нагайкой и грозно закричал:
— Шнель! Шнель! Пошель, пошель!
Обиженный Махор весь вечер глушил самогонку, что-то бормотал угрожающе. Побитый Нинкой — своей любовницей, — он с трудом залез на печку и вскоре захрапел так, что задрожала перегородка в чулане.
Назавтра рано утром к Наде в дом прибежала Нинка.