Ситцевая флейта - Светлана Геннадьевна Леонтьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем на Голгофу. С разбойником рядом.
Научи быть великим. Негиблым. Распятым.
И скукоженным тельцем в крест вжаться. Так, Отче,
в Рождество нам на землю послал Сына ночью.
Это можно понять лишь умом надвселенским!
Можно телом принять ни мужским и ни женским:
в этих косточках птичьих и спинках стерляжьих.
А толпа нарастает. Идёт служба дальше…
Нет бездонней могил.
Нет живее убитых.
Нет любимей распятых.
Нет жальче невинных.
…А дитя в тёплых овцевых яслях глядит так,
что слезами давлюсь я:
О, Сыне!
О, Сыне!
***
Она маскировалась подо всё:
под страсть, под нежность, ссоры и разлуку.
Она убьёт, спасёт и вознесёт,
похожая на боль и лженауку!
Судьбу свою скормила ей: держи!
Я все клубки у Ариадн смотала.
А ей – она же вечная – всё мало,
многоэтажной, что ей этажи?
Ей невдомёк, она без языка,
что в Вавилоне языков смешенье.
Она так низко падала – жестка!
И возносилась до изнеможенья!
Не просто щёки, я ей всё лицо
и всю себя подставила – не жалко!
Под это небо, отсвет чей свинцов,
фаршемешалка, соковыжималка.
Сама себе и жертва и палач!
Как от любви я голову теряла,
и всё равно – ей вечной! – было мало
всех городов в груди, высоких мачт
и Пенелоп, что ткали одеяла!
Хоть пой, хоть вой, а хоть пляши и плачь!
…ты в Китежах моих, в моих столетьях,
что свили гнёзда в птичьих позвонках,
и тот, кого люблю – теперь в веках,
и оттого, что я люблю, ты весь вне смерти!
***
Не всё в нашей жизни проверенно мерками,
на грудь я смотрю на свою в тихом зеркале.
Любимый мой помнит любую подробность,
тепло её, жертвенность, страстность и робость!
И запах ванильный! Плоды так упрямо
все благоухают умильно и пьяно.
И запах пшеницы, и спелого хлеба,
грибов и цветов, запах первого снега.
И запах дождя, запах пота и счастья,
корицы и мяты, охотничьей страсти.
Озона и кофе. Лаванды, мелисы.
Как грудь моя пахла, когда сын родился!
Молочным, крестильным, медовым искусом,
младенческой кашей, алмазным моллюском!
Два яблока – грудь моя, сладкие соки.
В сосок мой, вцепившись, ребёнок причмокнет…
Мы в снах Цареградских, мы в княжьих улусах,
в славянской мы вязи, калиновых вкусах,
архангельских мы, серафимных, мессийных,
мы в аргамедонновых связках российских.
В пучочках насушенных травок в прихожей,
в иконах Мадонны, названиях Божьих.
О, как хороша грудь кормящей мамаши
под бязевой майкою млечною пряжей
блеснёт, распахнувшись, цветастый халатик.
Грудь женщины – звёзды на фоне галактик.
И космосу светом она, округлившись,
открыта по-детски, в доверье, в затишье.
Не надо ни знаков, герба ей, ни флага,
нужна для защиты семьи ей отвага!
И крестик злачёный сияет в межгрудьи,
и родинка, как в Вифлеемском сосуде.
А правая грудь чуть поболее левой,
а левая чуть поупруже, напевней,
моя асимметрия дальнего севера –
кувшин розоватый душистого клевера!
ГЕКУБА
Спящей на ложе своём, в Греции, в каменных днях,
в глиняных городах. Бодрствовать нету смысла.
Где по поверью она, кутаясь в простынях
видела: Троя горит, дым летит коромыслом.
Милый, единственный мой, помнишь, что было тогда?
Снежно-песчаный курган, где Сириус пьёт из стакана
за одичалых собак – это же их звезда,
если одной из них после Гекуба стала.
В этих я снах из снов кости кидала: лови
мясо, остатки супов, хлеба, зерна немного.
Сколько столетий, эпох нашей с тобой любви
на миллион разлук битого камнем бульдога.
Может, я вижу сон вовсе не свой, а твой?
Руки, что вдоль летят – волосы, шея, тело.
И от восторга я, словно скольжу под тобой,
гибкая, что змея. Млеющая, опьянела…
Слушай: воскресни вовнутрь! Если убитым ты был.
Слушай: убейся вовнутрь! Если ты был не повержен.
В лоно, во чрево, во глубь, в пазухи всех могил,
в кратер вулкана – горяч, розов и страстно нежен.
Всё остальное чушь: рёбра, предплечья, душа.
Главное для тебя – всепобедимая сладость!
Я разрешаю всё! Женщина тем хороша,
что Вавилон сокрушён, а что Блудница осталась!
Буду тебя целовать. Буду ловить я твой рот.
Родинки, пульсы, живот…Рано! Пока ещё рано!
Знаю, что этот вот сон сладко и больно убьёт.
Да мы с тобою уже рваная, общая рана!
Капельки крови мы. Нас после смоет водой.
Но мне сейчас всё равно. Я же ещё не очнулась.
Глажу ладошкой лицо. Ты же такой молодой.
Вижу: рубаха твоя свесила крылья со стула.
Вижу, что младше меня ты, где ахейцы с мольбой,
на Агамемнона ты младше и на Поликсену.
Младше на слёзы богинь – вечно рыдающий вой,
младше, когда я к тебе руки свои воздену.
Младше на это вино красное, сочное и
вровень со мной на любовь. Нежность и страстность нашу,
на имена, племена, странствия, горечь, бои.
Это тебе Одиссей, от берегов чаля, машет.
Это Итака в слезах. Это фракийцы в ночи.
Маленький тощий щенок, что вислоухий и зряшный.
Я его прикормлю, сына бульдожьего: щи,
рыбу, сухарики, хлеб – тёплый, зернистый, вчерашний.
Всё, что ни делаю я там ли, не там ли, а здесь,
вижу тебя я во всём: в гугле, в фейсбуке, с экрана,
что ты со мною. Во мне, словно бы в море ты весь,
сверху, классически. Но
рано! Ещё милый, рано!
Солнце. Рассвет. Заря. Каменный Зевс растёрт,
каменный Зевс разверст в бронзу, в огниво, в злато.
Боже, какой смешной этой Гекубы щенок.
Как сокровенна она – нам за любовь расплата!
***
Если честно, то я совершила почти невозможное.
Я простила. Хранить перестала обиды свои
в той шкатулке простой, без каменьев, без глянца подложного,
слишком много у нас той моей одинокой любви!
Слишком много у нас – ты не ценишь – но цен сногсшибательных,
слишком много хранимого – ты не хранишь – я храню,
слишком много у нас – этих цельных, таких замечательных
моих резанных вен и растерзанных слов на корню!
А тебе – чистота. Тебе травы алтайские. Родина
самого Шукшина, восхожденье, признанье, цветы.
И снега все твои – драгоценные и новогодние.
Лишь одна я камнями забросана.
Только не ты.
Лишь один ты мне снишься. Не я тебе – нежная, страстная,
да такая горячая, родинка, что на губе.
– Ну, давай в кафе встретимся! – ты позвонишь мне. Отказами
эта улица Горького, памятник каменный где.
Там под платьем в обтяжку белье кружевное и лифчик,
кружева от Версаче