Гефсиманское время (сборник) - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще малоизвестного поэта, его обвиняли в «кулацких тенденциях». В 1937 году в Смоленске готовился его арест. «Кулацкое происхождение» как приговор. Спасло то, что «Страна Муравия» понравилась Сталину. Оставленный в живых, Твардовский, пожалуй, был единственным русским поэтом, кто мог публиковаться в сталинскую эпоху, хотя шел своей поэзией за трагической судьбой своего народа. «Василий Теркин», «Дом у дороги», «За далью – даль» поэтому опережали сдавленное страхом и молчанием время. Это пролог ко всем главным событиям русской прозы, но и свидетельство о главных событиях истории. Хождение ли это за лучшей долей крестьянина, не желающего вступать в колхозную жизнь, или война глазами привычного к окопам русского мужичка, или реквием по убитым на войне, – все получит продолжение в темах и публикациях «Нового мира», когда Твардовский как главный редактор откроет для них журнал.
Главная – тема крестьянская. Он сам вел отсчет своего времени с публикации в «Новом мире» очерка Валентина Овечкина «Районные будни». Публикация состоялась в 1952 году. Партийный работник, журналист, Овечкин в этом очерке правдиво показал советскую деревню тех лет. Это был не художественный прорыв, но равный ему по силе поворот к жизненной правде. Когда через четыре года Твардовский был снят с должности главного редактора, его журнал уже успел опубликовать очерки и рассказы Тендрякова, Троепольского, Яшина. После смены партийного курса Твардовского в 1958 году снова назначают главным редактором «Нового мира» – и крестьянская тема получает на его страницах еще более отчетливое продолжение. Новая, хоть и обставленная красными флажками, свобода обсуждать общественное состояние страны, поданная докладом Хрущева на XX съезде партии, побуждала творческую интеллигенцию искать опору для этой свободы в народе. А писать о «проблемах сельского хозяйства» – и значило обращаться к народу. Так возникло уже в среде советской интеллигенции подобие «народничества».
Повторялось такое историческое состояние, когда государственная машина, созданная для подавления человеческой воли, в момент наивысшего господства над обществом и человеком уставала от собственного напряжения и нуждалась в уменьшении «нагрузки». Можно сказать, что начинались «общественные преобразования», однако общество было не готово к обновлению, и сама свобода не представлялась этому обществу необходимостью. В нем не было духо-подъемных сил и единства. Оно было воспитано произволом, сковано страхом и приспособилось к такому существованию ценою огромных жертв, как будто даже его и выстрадало. Именно такое положение вещей побуждало власть к реформам. Это были государственные меры, принятие которых ослабляло «внутреннее давление» в напряженных донельзя механизмах управления народом. Однако сами механизмы управления не менялись. И машина подавления отнюдь не ослабевала, а разве что работала уже не в полную мощь. Во время этих реформ общество получало допустимую свободу – и уже не тотальное, а как бы необходимое государственное насилие. Но взбудораженная даже такой свободой, общественная жизнь приходила в движение. Ее хватало для того, чтобы стать средой для мыслящих и образованных людей. Духовно интеллигенция обретала себя с осознанием своей вины перед народом. Чувство вины возмещало утраченную свободу, так как хотя интеллигент обладал личной независимостью и привилегиями образованного человека, но существовал в окружении угнетающих его сознание и душу несправедливости, страданий. Поэтому и он, чтобы обрести подлинную свободу, должен был страдать. Однако он становился, конечно же, только выразителем народных страданий. И если мужик ложился под розги покорно, принимал удары без стонов, то интеллигент как мог обличал несправедливое устройство жизни. Он находил виновной во всем власть государственную или власть денег, а мужик так же парадоксально отвергал его жертву – и уже сам жертвенно вверял свою судьбу правителям, спасался покорностью земле, а образованным господам говорил: «Не суйся!» Жертвуя собой, мужик не заявлял никаких прав на власть. Однако интеллигенция, обличая государственную власть, требовала для себя новых прав. По сути, она уже как бы наделяла себя властью, в том числе и над волей народа, роль которого в истории начинала представляться ей подчиненной и не главной. Казалось бы, словесная полемика с властью приводила к политической борьбе за власть. Испытав неожиданно такое «внешнее давление», государственная машина ответила усилением карательных мер. Наступала политическая реакция. Преобразования не получали развития. Режим управления народом ужесточался.
«Новый мир» Твардовского во многом повторил судьбу «Отечественных записок» Некрасова, когда в условиях допустимой свободы обсуждение общественных вопросов стало содержанием литературной полемики и сосредоточило на себе внимание всего общества. В его публикациях, конечно же, имели место и сознательные отсылки к прошлому. Так, скажем, «Деревенский дневник» Ефима Дороша, безусловно, отсылал читателя к циклу очерков Глеба Успенского «Из деревенских дневников». Но такие отсылки к шестидесятым годам прошлого века были своего рода полемическим приемом и попыткой расширить ее, полемику, указывая на сходство исторических эпох. Само направление, которое сложилось в «Новом мире», однако, не было продолжением «народнической традиции»: журнал Твардовского расколол ее и опрокинул движением новых сил. Народничество – это попытка духовного сближения культурного общества с народом, что можно выразить словами Глеба Успенского: «Одни, убедившись, в бесплодности интеллигентного существования “в одиночку” ищут, или, вернее, полагают найти под соломенными крышами недостающее им общество, среди которого и надеются растворить остатки своих умственных и нравственных сил… Другие, напротив, полагают найти под теми же крышами нечто совершенно иное, небывалое, спасительное чуть не для всего человечества, погибающего от эгоистически направленной цивилизации». «Новый мир» показал обратное – он был попыткой сближения народного интеллигента с культурным обществом. Того народного интеллигента, о котором Глеб Успенский еще за сто лет перед тем написал, что он умер и без него опустела народная душа. Этого сближения не произошло.
Народничество эпохи Успенского и Михайловского кончилось духовно в революционных кружках. А народничество времен Твардовского – в диссидентских. Вот что формулировал Троцкий: «Для нас факт остается фактом. Ржаное поле, как оно есть, не приняло интеллигента, как он есть. Социальные условия деревни стали в противоречие с задачами интеллигенции». Точно так же советские диссиденты, с их идеями и подпольем, куда загнаны были мечты о политической свободе, формулировали новые задачи. Например, Григорий Померанц писал: «Интеллигенция есть мера общественных сил – прогрессивных, реакционных. Противопоставленный интеллигенции, весь народ сливается в реакционную массу».
Твардовский публикацией «Районных будней» начал борьбу с «колхозной» мифологией советской литературы. От литературы требовали народности – понимай, «социальной близости». А по сути, это интеллигенция должна была отречься от своей морали, культурных интересов. Для Твардовского было важно показать крестьянскую жизнь, чтобы опрокинуть такую, соцреалистическую, народность. Движение в сторону жизненной правды освобождало интеллигенцию, и «Новый мир» становится выразителем ее интересов – но только до тех пор, пока о деревне писалось с точки зрения интеллигента, то есть его морали и представлений о народной жизни. В своих «дневниках» и «записках» о деревне культурное общество как бы получало право голоса, до этого у него отнятое. Примечательно, что на страницах журнала при этом возникает понятие «крестьянская тема» – и даже не в смысле «тема творчества», а с явным публицистическим звучанием, то есть – тема для обсуждения. Все перевернула публикация «Одного дня Ивана Денисовича», когда литература заговорила голосом самого народа. С этим рассказом и взглядом глазами мужика на все человеческое бытие и на весь, уподобленный лагерному бараку, мир – вдруг пришла другая литература, отдельная от советской. Это было впечатление от одного рассказа, но тогда же, в шестидесятых, наружу вышел уже пласт произведений о народной жизни.
Авторы их должны были выжить и уцелеть – а с ними и в них уцелела родовая память русского крестьянства. Они пришли в литературу в одно время, всем миром деревенек – рязанских, курских, вологодских, алтайских, владимирских, сибирских, как будто их и посылала сама земля. Не самородок-одиночка, очарованный книжной мудростью, воспринявший и усвоивший многие ее уроки, поднявшийся до понимания искусства, – а целое поколение, еще неизвестная и рожденная в самом народе сила. Сила духовная его памяти, веры, опыта… Сила сердечной отзывчивости к образам взорванной, разрушенной христианской культуры… Себя заявляло новое творческое мышление, соединенное своим миропониманием с этическими и эстетическими ценностями русской культуры. Революция, казалось, уничтожила в России все формы духовной ее жизни – и вдруг снова пробились ее ростки, да еще на «ржаном поле». Кто только не ходил на поле это, сеять доброе, разумное и вечное, мечтая просветить свой народ, но возвращались ни с чем. А всходы взошли, когда не осталось даже мечтателей, когда дыхание чуть теплилось в опустошенных коллективизацией, а потом уж войной, колхозных загонах.