Рассвет над Деснянкой - Виктор Бычков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Глашенька, сестричка моя родная! – Марфа побледнела вдруг, ухватилась за грудь. – Как, как ты могла такое подумать? Как язык твой такие слова смог сказать? Побойся Бога! Не со зла это Данилка, поверь, как на духу клянусь, не со зла! Это же от недомыслия, от ухарства своего, от удали необузданной. Да от дурости, вот что я тебе скажу, от дурости. От темноты нашей деревенской, а ты… Хочешь, на колени встану, только прости его, за-ради Христа, прости его, глупого!
Марфа не выдержала, стала опускаться на пол. Глафира кинулась к ней, подхватила, подвела к кровати, усадила. Сама упала перед ней на колени, принялась успокаивать.
– Нет, Марфушка, это ты прости меня, глупую, – только сейчас Глаша поняла, что так грубить, так разговаривать с сестрой нельзя. Тем более, она в таком положении, для неё вредно всякое волнение и тревоги. – Ты не бери близко к сердцу, милая моя. Не обращай на меня внимания, тебе вон рожать. Побереги малыша, а я уж, как Бог даст, – говорила, а сама ласково гладила сестру по животу, уронив голову ей на колени. – Да разве ж я не понимаю, что во мне причина, во мне. Это ж мне так хочется себя обелить. Ты не бери в голову, сестричка моя милая, – и снова рыдала, припав к сестре в колени.
Из задней хаты сквозь неплотно закрытую дверь долетали мужские голоса, потрескивали дрова в печке, да исходило живое, умиротворяющее тепло от неё. Сёстры молча сидели на кровати, прижавшись друг к дружке, успокоившись, чувствовали как никогда тесную родственную связь между собой, что переплела, укутала их любовью и жалостью.
Марфу всё же угнетало ощущение некой вины перед сестрой. Казалось, будь вот сейчас беременна Глаша, и большего счастья не надо. И тогда, если есть где-нибудь рай на земле, то он точно был бы вот здесь, за печкой, в этой тёплой, уютной избе.
Вот и получается, что её, Марфино, и счастье-то за счастье не будет считаться, пока сестрица Глашенька не станет мамою, не почувствует в себе зарождение нового человечка. А так хотелось, так грезилось, чтобы всё у всех наладилось, вошло в свою, Богом данную колею, катилось, как у людей, а то и лучше. А оно вот как. А может, всё ещё образуется? Чего ж раньше времени панихиду петь, хоть и крохотное, но всё же счастье от себя отваживать? И жизнь меняется, и мы меняемся. Может, не след Бога гневить, а воспринимать всё таким, какое оно есть? Живы, здоровы, с голоду не пухнем, над головой крыша есть – чего ещё надо?
И Данилу после венчания как подменили: куда девался тот разбитной пустомеля. Стал таким серьёзным, и даже как будто стеснительным, и домовитым. Если раньше можно было услышать от него ласковое слово, шутку, то теперь Марфа замечает, как тайком муж глянет на неё влюблёнными глазами, кинет ласковый взгляд и тут же отвернётся. А сказать – не может или не хочет. Почему так – кто его знает? Но она уже привыкает к его немногословию, ей приятно то внимание без слов со стороны Данилы. И как хозяин он хорош. Это ж какое счастье иметь такого мужа! Господи, только бы не сглазить!
А мужчины в это время были заняты не менее важными и значимыми для их семей проблемами: как жить дальше? что делать? как быть? какому Богу молиться?
– Может, и нет ничего страшного в этих комитетах? – Данила курил, присев у печки. – Помнишь, на фронте комитетчики обещали землю крестьянам? Заводы и фабрики тоже грозились раздать работным людям? Не так страшен чёрт, а, Фимка?
– Всё так, Данила Никитич, всё так, только чтоб они не мешали нам на этой земле работать, вот что важно. Нам больше землицы пока и не надо, справиться бы с той, что есть. Прежняя власть особо не тревожила, мы уже привыкли друг к дружке: она – к нам, мы – к ней. А тут другое: вдруг к власти придут такие как Кондрат-примак или Никита Семенихин? Кричать они умеют, языки подвешены, что трепло, а как хозяева они – пшик, а не хозяева. Ты же знаешь, что ни тот, ни другой на земле перекреститься не могут, а, вишь, уже бегают по деревне, мужиков баламутят, в командиры метят. Так что не верю я, что комитеты в рай приведут нас.
– Я такую думку имею, Ефим Егорыч, – Данила удобней уселся, облокотился на колени. – Моя хата с краю. Вот моя думка. А они пускай хоть вешаются, хоть давят друг дружку, мне едино. При царе наши родители как жили? Ты нас, царь-батюшка, не замай, а мы тебя и сто годочков трогать не будем. До царя далеко, до Бога высоко, так жили наши мамки с папками, так жили наши деды с бабками, так и мы проживём. Это, конечно, кто хочет так жить. Ты прав: у Никиты Семенихина в огороде только лебеда добре росла, зато поговорить, языком почесать, что та баба беспутная. И все у него виноваты, что не так он живёт, как хотелось бы. А сам палец о палец не ударит. Тут робить надо, ломить так, чтобы хребет трещал, толк только тогда будет. А Кондрат на шее у Агрипины Солодовой сидит, и ножки свесил, лодырь, – Данила сплюнул в печурку, вытер губы. – Таких мужиков в деревне немного, но они есть. И если они смогут взбаламутить народ, то грош цена той власти и такому народу. Вот мой сказ.
– Значит, ты в стороне хочешь остаться? – Ефим раскачивался на скамейке, думал: «Может, и прав Данилка: ну их, все власти! Жить самим по себе, слава Богу, сила ещё есть. Что толку языком чесать? При любой власти работу никто не отменит, это же ясно как божий день. Всё упирается в то, кто над кем начальником встанет? Ну-у! Тогда ему с Данилой не гулять в той компании, не пить с ней бражку. Они в командиры не метят, им бы работать на своей землице, чтобы никто не мешал, рожать детей да просто жить спокойно. Что ещё надо?! Зачем себе на голову очередную заботу, очередную болячку? Делите власть без нас, деритесь за неё, а мы сами по себе. Вот только бы эта власть не лезла к нему, Ефиму Гриню, в душу, не вставляла палки в колёса, не мешала чувствовать себя человеком, хозяином на землице своей. А уж он, Ефим-то, как-нибудь справится со своим наделом, со своей работой. И за помощью не пойдёт, но и в свои дела никого постороннего не пустит: сам, всё сам».
– А на сход сходить надо будет, послухать, что люди скажут. Пойдёшь? Говорят, что из уезду кто-то приедет, там тоже не всё в порядке с властями.
– А как же, сходим, послушаем. А сейчас по всей стране непорядок, неразбериха. А чем Вишенки лучше иль хуже других? В Слободе, Борках, Руни такая же круговерть. Вчера ходил на речку, проверить надо было полынью, так с мужиками встретился там. Постояли, новостями поделились. Говорят, и в округе такая же круговерть и непонятка с властями. Так что, не мы одни. Но Бог даст, и с очередными правителями сладим.
– И я пойду. Однако, Данилка, слухаем, что народ будет говорить, а сами уже решили, так? Ввязываться в эту круговерть нам не с руки. Мы – сами по себе. Жили до этого, проживём и ещё. Только нас не тревожь.
– Всё так, не пропадём, даст Бог. Это с чего к тебе дед Прокоп ходил?
– Так, в гости. Ты, это, забеги к нему, забери пуда три овса. У нас вроде хватает нашему волу, а твоему будет как раз. Вспашем потом деду, сильно просил.
– Добре, схожу. Я тогда себе овса оставлю на семена малёхо.
А метели вдруг разом прекратились. За ними отступили и морозы, всё чаще и чаще стало проглядывать солнышко, грело по-весеннему. И уже в середине марта побежали ручьи к реке. Перед нею собирались в большие потоки и на подходе к Деснянке ревели, заглушая собою округу. И уже падали с высокого берега не хуже водопадов, привлекая деревенскую детвору своею мощью, необузданной силой.
Снег стал рыхлым, сырым, тяжёлым. Крыши прогнулись, с трудом удерживая на себе эту тяжесть, того и гляди, обрушатся.
Вишенки притихли, притаились перед весной 1918 года.
Глава пятая
Сразу после Пасхи Данила с Ефимом работали в амбаре, готовили зерно к посевной, жёны пошли в поле к бурту с семенной картошкой, решили загодя перебрать, откинуть гнилую, порченую, если есть. Надо было дать картошке полежать маленько под солнцем, в тепле, назубиться росткам. Тогда и всходы будут дружней, и на лучший урожай можно рассчитывать. Да под солнцем любая болячка на картофельном теле ярче проступит, видно будет, сажать её или нет.
Мужчины заканчивали рассыпать по мешкам пшеницу, как услышали чавканье копыт по грязи и лошадиное фырканье.
– Кого нелегкая принесла? – Ефим бросил совок, подался к дверям.
Данила пошёл следом, достал кисет, принялся крутить самокрутку.
Конём правил Щербич Макар Егорович. Вот он подъехал к берёзке, спешился, привязал коня к дереву, направился к мужикам. Аккуратно подстриженная бородка, такие же аккуратные усы и городская причёска на непокрытой голове, штаны, заправленные в хромовые сапоги, никак не выдавали в нём жителя соседней деревни Борки. Городской мужик, и всё тут!
– Доброго здоровья, Ефим Егорович, и тебе, Данила Никитич, – мужчина степенно поздоровался за руку с каждым, приветливая мягкая улыбка озарила его чуть продолговатое обветренное лицо.