Миры под лезвием секиры. Между плахой и секирой - Юрий Брайдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В камерах начались стихийные митинги — стучали мисками в дверь, требовали начальника или прокурора. Потом ножками от разобранных кроватей сбили намордники, прикрывавшие окна снаружи и не позволявшие потенциальным беглецам производить визуальную разведку окружающей местности.
Пользовавшийся законным авторитетом Зяблик выглянул в зарешеченную оконную бойницу одним из первых. Колония располагалась в старых монастырских палатах на плоской вершине холма, по преданию, насыпанного пленными татарами, и обзор со второго этажа бывшей ризницы открывался просторный. В ясные дни отсюда можно было созерцать не только город Талашевск, имевший, кстати, немало архитектурных памятников, но и его дальние пригороды, стадион, белым колечком улегшийся на берегу реки Лучицы, озеро Койду и подступающие к его берегам сосновые леса. Однако ныне этот пейзаж выглядел достаточно устрашающе: вместо привычного неба вверху была странная сизая муть, за которой как будто угадывалось что-то отнюдь не воздушное, а наоборот — непомерно тяжкое, едва ли не каменное, готовое вот-вот рухнуть на землю. На горизонте, примерно в том месте, где раньше заходило солнце, эта муть словно дышала, то медленно наливаясь тусклым багровым светом, то вновь угасая. Можно было представить себе, что кто-то невидимый, но чрезвычайно огромный неторопливо качает там кузнечные мехи, раздувая циклопический горн. Огибавшее Талашевск шоссе и прилегающие к нему улицы были пусты, хотя повсюду виднелись неподвижные, брошенные как попало машины. В самом городе сразу в нескольких местах что-то горело, но, судя по всему, никто не собирался тушить эти пожары.
Река заметно обмелела, так что стали видны опоры разбомбленного в войну моста. На береговом спуске наблюдалось оживление — люди цепочками, словно муравьи, тянулись туда и обратно. Каждый имел при себе какую-нибудь емкость: ведро, канистру, бидон.
До сего дня Зяблик был уверен: какая бы беда ни случилась на воле, пусть хоть война, хоть землетрясение, зекам от этого только польза. Сейчас ему так почему-то не казалось. То, что он увидел, было горем — неизвестно откуда взявшимся горем не только для одного человека, не только для города Талашевска, но и для всего рода человеческого. Это Зяблик понимал так же ясно, как на расстреле, под дулом винтовки, в тот момент, когда глаз палача прижмуривается, а палец, дрогнув, начинает тянуть спуск, понимаешь, что это не шутки, что жизнь кончилась и ты уже не живой человек, охочий до еды, питья, баб и разных других радостей, а куча мертвечины, интересной только для червей.
— Свят, свят, свят, — прошептал рядом старовер Силкин, зарубивший косой свою сноху, с которой до этого сожительствовал. — Страх-то какой! Ох, козни дьявольские!
— Гляди-ка, птицы как будто ополоумели! — кто-то пихнул Зяблика под бок.
Действительно, птицы быстро и беспорядочно носились над крышами — голуби, вороны и воробьи вперемешку, — словно их одно общее гнездо было охвачено пламенем. Впрочем, это как раз беспокоило Зяблика меньше всего. Куда более тревожные чувства в нем вызывал ветер, дувший не сильно, но очень уж равномерно, как при испытаниях на самой малой мощности в аэродинамической трубе. Ветер был горяч и сух, что никак не соответствовало общей картине пасмурного осеннего денька, и нес запахи, которые Зяблик никогда досель не ощущал, — запахи совсем другой природы, совсем другой жизни и совсем другого времени.
Все, кому удалось пробиться к окну, почему-то приумолкли, а те, кто остался сзади, наоборот, галдели, требуя своей очереди поглазеть на белый свет, который уже нельзя было назвать таковым. С нехорошим чувством человека, сдавшего анализы для поездки в санаторий, а узнавшего, что у него последняя стадия рака, Зяблик вернулся на свою койку. Дорвавшиеся до бесплатного зрелища заключенные живо комментировали свои наблюдения:
— Гля, жарища вроде, а в речке никто не купается!
— Сегодня что — четверг? Рабочий день? Тогда почему на механическом заводе ни одна труба не дымит? И на моторном тоже…
— А вон-вон, смотри!
— Куда?
— Да на вокзал.
— Не вижу.
— Ты встань повыше… Видишь, электрички стоят одна за другой, аж до сортировочной!
— Ага!
— А небо-то, небо! Кажись, сейчас на нас свалится!
— Это все космонавты виноваты. Понаделали дырок в небе, мать их…
— Сказано в Святом писании: увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля уже миновали.
— Засунь ты это писание себе в задницу…
— Чует моя душенька, скоро конец нашим срокам.
— Дождешься, как же…
— То, братья, конец миру многогрешному. Горе, горе живущим на земле.
— Да хрен с ним, с миром. Нашел о чем убиваться. Зато гульнем напоследок. Я нашу бухгалтершу обязательно отдеру. Жизни за это не пожалею.
— Не бухгалтершу тебе суждено узреть, нечестивец, а блудницу вавилонскую, восседающую на багряном звере.
К Зяблику подсел его сокамерник Федя Лишай. Пару лет назад совсем в другой зоне он спас Зяблику жизнь, буквально за шиворот выдернув его из ямы с еще не остывшим аглопоритом.
Они побратались в тот же день — выпили бутылку коньяка (за хорошие деньги в зоне можно было достать все — хоть бабу, хоть пистолет), а в последнюю рюмку каждый добавил по капле своей крови. Лишай числился деловым, да еще идейным. В своих рассуждениях он напирал на то, что люди потомки не Адамовы, а Каиновы, ведь, как известно, Ева зачала его от сатаны, принявшего на тот момент образ змея-искусителя. Отсюда следовало, что преступная жизнь как раз и является для человека нормой, а те, кто чурается убийств и разбоя, — выродки. Являвший собой ярчайший образчик семени Каинова, Лишай никогда не был особо симпатичен Зяблику, но собачиться с побратимом не полагалось.
— Ты-то сам что про это думаешь? — спросил Лишай.
— Лучше у замполита поинтересуйся. Он все про все знает, а я человек темный, — неохотно ответил Зяблик, не настроенный на обмен мнениями.
— Электричества нет, — начал загибать пальцы Лишай. — Воды тоже. В городе паника. Охрана в экстазе. К чему бы это?
— К аварийным работам. На подстанции трансформатор полетел или магистральный кабель загнулся. А нет электричества — и насосы воду качать не будут.
— Черт с ним, с электричеством. Ты лучше скажи, почему вторые сутки ночь не наступает?
— Ты, когда в Воркуте сидел, разве на белые ночи не насмотрелся? Были случаи, когда их и южнее наблюдали. Даже в Подмосковье.
— В сентябре? Это ты загнул… — Лишай с сомнением покачал головой. — Нет, тут что-то похлеще. Прав Силкин, божий человек: конец этому миру.
— Тебе жалко его, что ли?
— Наоборот. Я в поповские бредни, конечно, не верю, но если власть небесная скопытилась, за ней и земная власть пойдет. Вот нам шанс и выгорает… Самим надо власть брать. Поддержишь, если что?
— Не знаю, — ответил Зяблик. — Так сразу и не скажешь… Надо бы разобраться, что к чему. Да и как, интересно, вы собираетесь эту власть брать? Если по-сухому, я еще согласился бы.
— Нет, — ухмыльнулся Лишай. — По-сухому не получится.
— Не знаю… — повторил Зяблик. — Обмозговать все надо, да в голову ничего не лезет. Как будто с перепоя…
— Ну как хочешь, — Лишай отошел, посвистывая.
Насчет головы Зяблик не врал. То, что сейчас ворочалось в ней, нельзя было даже мыслями назвать — а так, муть какая-то сонная. Коровья жвачка. Он попробовал сосредоточиться — не получилось. Попробовал читать — смысл не доходил. Неведомая сила, втихаря овладевшая миром, угнетала не только природу, но и человеческий разум.
Так в полном неведении прошло еще двое или трое суток, точнее определить не получалось — зекам наручные часы не полагались, распорядок, по которому жизнь раньше катилась минута в минуту, пошел насмарку, контролеры категорически воздерживались от любых разговоров, даже на оскорбления не отвечали. Кормили хуже, чем в штрафном изоляторе: хлеб, вода, изредка селедка и сырая свекла. Потом вместо хлеба стали давать пресные, плохо пропеченные лепешки местной выделки.
Однажды после завтрака, который с тем же успехом мог считаться и ужином, некоторых заключенных вызвали в коридор с вещами. В основном это были те, чьи срока кончались или кто сидел за мелочевку.
Остался народ отборный: рецидивисты разных мастей, лица, известные своим буйным поведением, а также все, кто, по выражению законников, был осужден за «преступления против личности». Парашу теперь подрядился выносить Лишай и его приятели, что никак не соответствовало их лагерному статусу и уже поэтому было весьма подозрительно. За едой на кухню ходил уже не старик Силкин, а махровый уголовник Плинтус, чья биография, скупыми средствами татуировки изображенная на кистях рук, могла повергнуть в трепет даже кровожадную бабусю Агату Кристи. Все утаенные от шмонов острые предметы были тщательно наточены. Что-то назревало. Зяблик, оказавшийся в числе немногочисленной оппозиции, вел себя сдержанно, не рыпался. Он или валялся на койке, или часами стоял у окна, созерцая ближайшие и дальние окрестности.