Дети Ночи - Дэн Симмонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее разрыв с Томом, случившийся шесть лет назад, имел скорее спокойный, чем драматический характер, и произошел мирно, без злобы. Они вошли в тот один процент разведенных, отношения которых становятся более дружескими после развода, и частенько встречались, чтобы поужинать или выпить вместе после работы. Тому недавно стукнуло сорок, но он продолжал оставаться здоровым, как тот бык из поговорки, и привлекательным на манер Тома Сойера. В конце концов он осознал, что так и не повзрослел. В Боулдере он работал инструктором по водному туризму, но по совместительству был и альпинистом, и велогонщиком, и проводником в Гималаях, и фотографом-пейзажистом. Занимавшая все его время профессия искателя приключений служила идеальным оправданием того – как он и сам уже признал, – что он так и не стал взрослым.
А что касается Кейт, то за последние месяцы она могла сказать, что выросла даже слишком, что ее чересчур уж взрослая часть души вытеснила все те остатки ребячества, которые роднили их в старые времена. Разговоров о воссоединении они не вели – Кейт не сомневалась, что ни один из них не способен представить себе совместную жизнь по второму кругу, – но общение между ними стало гораздо раскованней, и они куда непринужденнее обменивались своими небольшими проблемами и большими секретами. Много лет они уверяли друг друга, каждый по своим соображениям, что дети в их жизни не нужны, и вот теперь доктор Кейт Нойман, тридцати восьми лет, везет домой ребенка.
Позвонив в воскресенье вечером, Том застал ее в квартире на улице Штирбей Водэ. Его поход на плотах был удачным. Ее сообщение показалось ему невероятным. Голос Тома представлял собой обычную смесь мальчишеской энергии и боулдерского энтузиазма. Услышав его, Кейт чуть не заплакала.
– Боюсь, ничего не получится, – сказала она.
Связь была ужасной. Отраженные звуки, задержки, глухое звучание, свойственные трансатлантическим переговорам, усугублялись шорохом, скрежетом, щелканьем и прочими помехами румынской телефонной связи.
И все же Том ее слышал.
– Почему ты говоришь – не получится, если с бумагами порядок? Ребенок… Джошуа… Ты хочешь сказать, с ним что-то не то?
– Нет, сейчас он в порядке.
– Тогда что?…
– Я не знаю, – вздохнула Кейт.
Она сообразила, что если в Бухаресте сейчас семь часов вечера – насыщенный майский свет заливал орех за окном, – тогда в Боулдере, должно быть, десять утра.
– Я просто ужасно боюсь, что ничего не получится. Что нас что-нибудь…, остановит.
Голос Тома звучал серьезно как никогда.
– Это на тебя не похоже, Кэт. Что случилось с той Железной Леди, которую я знал и любил? С той женщиной, которая хотела исцелить весь мир, даже если он не захочет исцеляться?
Мягкость его тона не соответствовала словам, а «Кэт» заставило ее вздрогнуть. Так он называл ее в ранние дни замужества, когда они предавались любовным утехам.
– Это из-за обстановки, – сказала она. – Тут начинаешь чувствовать себя параноиком. Кто-то мне говорил, что во времена Чаушеску каждый третий или четвертый здесь был платным осведомителем. – В телефоне пощелкивало и посвистывало. Огромное расстояние гулом отдавалось в проводах. – Это мне напомнило, что нам не стоит говорить по телефону.
– Жучки? Запись разговоров? КГБ, или как оно там называется у румын? – донесся голос Тома сквозь треск помех. – Черт с ними.
– А счета за телефон? – Кейт сделала попытку улыбнуться.
– Ладно, и на АТТ тоже плевать. И на Эм-Си-Ай. Или с кем там у меня договор?
Кейт все же улыбнулась. Во времена замужества за телефон всегда приходилось платить ей; Том редко представлял себе, кому они платят и за что. А кто сейчас, интересно, оплачивает его счета?
– Во сколько ты будешь завтра в Степлтоне? – спросил Том. Голос его был еле слышен из-за шумов на линии.
Кейт закрыла глаза и вслух стала вспоминать маршрут.
– Из Бухареста на Франкфурт через Варшаву рейсом 170 в семь десять утра. Из Франкфурта рейсом 67 в десять тридцать утра прибытием в аэропорт Кеннеди в час ноль пять дня. Потом из Кеннеди рейсом 97 прибытием в Денвер в семь пятьдесят восемь вечера.
– Ого, – сказал Том. – Тяжелый день для малыша. Да и для мамаши.
В наступившей секундной паузе слышен был лишь приглушенный шум на линии.
– Я буду встречать тебя в Степлтоне, Кейт.
– Не стоит…
– Я буду тебя встречать.
Кейт не стала спорить.
– Спасибо, Том, – сказала она. – Ах да…, захвати с собой сиденье для машины.
– Что захватить?
– Сиденье для ребенка в машине.
Послышался приглушенный смешок; Том чертыхнулся.
– Отлично, – сказал он наконец. – Я весь день буду искать это дурацкое сиденье. Считай, что оно у тебя есть, Кэт. Я тебя люблю. До завтра.
Он резко положил трубку, что всегда заставало Кейт врасплох. Внезапно наступившая после разговора тишина была невыносимой. Она в сотый раз меряла шагами комнату, проверяя багаж – все упаковано, кроме пижамы и туалетных принадлежностей, – в пятидесятый раз просмотрела бумаги в дорожной куртке типа «сафари в банановой республике»: паспорт, ее виза, виза Джошуа, документы на усыновление, заверенные министерством и американским посольством, сертификат о прививках, справка об инфекционных заболеваниях, письмо из канцелярии господина Станку с просьбой оказать помощь при лечении и аналогичное письмо от ведомства Кроули из американского посольства. Все на месте. Все проштамповано, утверждено, заверено, запечатано и закончено.
Но что-нибудь обязательно будет не так. Она точно знала. Любые шаги в подъезде или во дворе дома могли принадлежать какому-нибудь чиновнику с известием: Джошуа умер, после того как она оставила его мирно спящим в больничной кроватке. Или министерство отменило разрешение. Или…
Что-нибудь обязательно случится.
Кейт приняла предложение Лучана отвезти ее в аэропорт. У отца О'Рурка с утра были какие-то дела в Тырговиште, городке в пятидесяти милях к северу от столицы, но он обещал, что подъедет к больнице к шести утра, когда она планировала забрать оттуда Джошуа. Все было продумано, обговорено, упаковано… Она даже заставила Лучана помочь ей разобраться с расписанием «Восточного экспресса» на Будапешт на тот случай, если авиакомпании «Пан-Америкэн» и «Таром» вдруг перестанут обслуживать Бухарест… Но все же Кейт не оставляли мучительные сомнения, что что-нибудь обязательно должно случиться.
В десять вечера она надела пижаму, почистила зубы, поставила будильник на 4:45 и забралась в постель, зная, что не уснет. Уставившись в потолок, она пыталась представить, как спит Джошуа – на спине или животе, закреплена ли капельница, которая должна напоследок подкрепить его силы перед завтрашними испытаниями…
Для Кейт началась долгая ночь бессонного ожидания.
Сны крови и железаЯ смотрел из этих окошек…, этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света… Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю их лица, лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые, отчаянно озиравшиеся вокруг, как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут – когда на шею им набросят веревку и палач столкнет с помоста. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели в цепях из башни, провели через площадь на улицу, потом – вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего жадного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями… О, эти нескончаемые мгновения экстаза!
Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови – следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж этих бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза…, такие же перепуганные, как и у заключенных мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, напоминали глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.
Именно тогда я впервые ощутил возбуждение – нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как бесповоротное осознание смерти нисходит на этих мужчин и женщин – возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как их крики отдавались лишь эхом, а затем и вовсе растаяли в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.