Сон льва - Артур Япин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гала пересекает тени от рынка Траяна.[51] В окна всех древних магазинчиков, расположенных полукруглой галереей, падает дневной свет. Словно ветер времени, обточив белый камень, создал драгоценность, и солнечные лучи, струящиеся со всех сторон, играют с тенью. Гала идет по мрамору и кажется попеременно то призраком — на свету, то темным пятном — в тени. Призрак на свету, пятно в тени. Стук ее каблучков раздается в пустом каменном помещении. Что же такое в той походке, которая так нетороплива, что хочется ее ускорить, хотя никто никогда на это не осмелится? Есть что-то такое в женской томности, что вызывает больше трепета, чем раздражения. Перед ней вечность, а у тебя — лишь суета. Нога за ногу идет Гала вдоль пустых торговых рядов. Как соблазнительно принять ее внутренний покой за самоуверенность.
— Я не знаю ни одного места, где бы так хорошо ощущалась атмосфера Древнего Рима.
Мужчина, сказавший эти слова, стоит в центре Форума Траяна с закрытыми глазами. Других посетителей Гала здесь еще пока не видела.
— При желании можно представить, как они идут в термы: матери, возвращающиеся отсюда, с рынка, а на руках у них хнычут дети.
Гала улыбается и идет дальше.
— Попробуйте, — настаивает мужчина, — закройте глаза.
Зачем? Я и так могу это представить.
— Тогда вы, должно быть, художница.
Он открывает глаза и смотрит на нее так, будто видит впервые. тг Если, конечно, не колдунья.
Гала делает вид, что не слышит его. За два дня, что они в Риме, этот мужчина — восемьдесят шестой по счету, пытающийся к ней клеиться. В мыслях она репетирует фразы, которые вместе со спряжением глаголов «иметь» и «быть» являются основой любого итальянского самоучителя. Но мужчина и не собирается идти за ней. Он снова закрывает глаза, словно мертвые для него гораздо важнее ее. Гала, конечно, рада, что ей не придется его отшивать. Но на секунду — она даже не успевает это осознать — ее желудок сводит при мысли о том, что она допустила какую-то оплошность. Что она не понравилась ему. Однако ее внимание мгновенно снова переключается на мозаичный пол.
Выходя из здания Рынка, поглощенная картой, она с кем-то сталкивается. Тот же мужчина. Он спрашивает, куда ей надо, и предлагает подвезти.
Б то же самое время Максим звонит в дверь дома близ парка Вилла Ада.[52] Сангалло на миг задумывается, когда гость называет свое имя по домофону. Честно говоря, виконт пустил его наверх, не имея понятия, кто бы это мог быть, но как только из лифта выходит Максим, Сангалло словно опять видит его на подмостках амстердамского театра «Схаубюрх» в своей «Ариадне» — длинные развевающиеся волосы, юношеское тело в обтягивающей тафте, рука на позолоченном кинжале, висящем у бедра, и несколько метров шелкового крепа, купленного по безумной цене в Нанкине, лишь ради того, чтобы обвить им плечи Максима.
В каждой поставленной им опере у Филиппо Сангалло было по одному или по два любимца. Он никогда их не забывал. Когда он возвращался в Рим, они играли новые роли в мизансценах его снов. Порой кто-нибудь из них навещал его, как и Максим.
Действительность всегда разочаровывает.
— У тебя слишком длинная шея для короткой стрижки.
Больше старик ничего не говорит. Ни приветствия, ни приглашения войти. Резко поворачивается и исчезает в темноте своего жилища. Максим колеблется, пойти ли ему за ним следом, но вот в глубине квартиры Сангалло открывает окна.
— Посмотри-ка! — Сангалло стоит в своем кабинете, нагнувшись над бюро пятнадцатого века, который он использует как рабочий стол.
На обороте эскиза декораций он рисует несколькими линиями лицо Максима — его глубоко посаженные глаза, шею, широкую грудь.
— Это лицо красиво, но высокомерно. Оно словно отделено от твоего торса. Но если отрастить волосы… — он рисует их такими, какими их видит, — тогда тот Олимп, откуда ты смотришь, прищурившись, на нас, смертных, сверху вниз, соединится с твоим телом. Ты станешь мягче. Длинные волосы — это просто как рамка для твоего лица. Я тебе уже говорил это раньше и говорю сейчас. Неуловимость, пойманная в рамку. Голова и сердце как одно целое, разве я слишком многого хочу?
Широким движением он сдвигает все бумаги и уголь на край мраморной столешницы.
— Но теперь к делу. Ты ел? Ощутил ли ты уже вкус солнца в Пьемонтском меде?
«Без статистов, — всегда говорил Филиппо Сангалло, — человек, не прожив и полжизни, заснул бы со скуки».
Юноши и девушки, наряженные еще шикарнее, чем певцы, обходились в его постановках дороже всего. Раньше, когда он был правой рукой Лукино Висконти,[53] ни один завреквизитом театра не осмеливался ограничивать его экстравагантные требования, но когда после смерти Висконти он решил продолжать заниматься режиссурой один, без своего любовника, то встретил сопротивление. Первыми перед ним закрыли двери крупнейшие оперные театры. Его постановки были слишком дорогими, а взгляды устаревшими. И среди певцов назревало недовольство: он расставлял их, как в живых картинах, а другие режиссеры позволяли им кататься по сцене, издавая первобытные крики. В конце концов остались лишь скромные труппы в нескольких странах, которые были настолько крохотными, что вкладывали деньги в культуру. Там для неизбалованной публики его имя еще сохраняло отблеск периода расцвета, когда он гастролировал по миру вместе с Марией Каллас.
Филиппо прекрасно видел, что происходит. Он составил список опер, в которых все еще хотел осуществить свои мечты. Он не собирался ни на йоту уменьшать свои требования, даже если бы ему пришлось для этого все чаще отказываться от своего гонорара. Самые важные требования он неизменно предъявлял в отношении статистов. Каждый из них был для него цветным мазком, которыми он писал свою картину в обрамлении сцены.
Но и вне репетиций он окружал себя статистами. Это были молодые люди, которых он, как необработанные драгоценные камни среди тонн щебня, выбирал из тех, кто приходил на прослушивания. Он искал взгляд, жест, проблеск воспоминания, улыбку — все, в чем он замечал какой-то миг красоты, который бывает пойман на старинных полотнах.
В начале своей карьеры все они пылали энтузиазмом, еще не ведая ревности актерской профессии. В их присутствии Сангалло оживал. После репетиций он брал их с собой на выставки или в книжный магазин, покупал им дорогие подарки, с одной лишь целью — развить у них интерес к разным искусствам. Тех, кто крутился вокруг него лишь для того, чтобы получить что-то материальное, он удалял от себя. Они получали еще более ценные подарки, чтобы компенсировать огорчение, и затем не допускались на обед, который он устраивал для остальных актеров в лучших ресторанах города. В ресторане он настаивал, чтобы каждый попробовал все блюда, прежде всего, потому, что он знал, что эти дети очень мало зарабатывают и привыкли плохо питаться. Излишне говорить, что они обожали его. Многие еще никогда не встречали человека такого масштаба, и в наше время можно встретить еще много мужчин и женщин в сфере искусства, которых он когда-то вдохновил.
За обедом он читал стихи и изображал сцены из старых фильмов, рассказывал истории из своей жизни, причем в самые озорные моменты переходил на какой — нибудь необычный язык. Когда он чувствовал себя свободно, у него всегда было печальное выражение лица. Но, несмотря на это, он вовсю наслаждался интересом к своей персоне. Когда кто-то обращал внимание на его циничные высказывания, многие из которых оставались незамеченными между его шутками, на его мрачном лице появлялась благодарная улыбка, как у ребенка, который на миг забыл, из-за чего плакал.
После очередной премьеры виконт приглашал своих старых друзей из-за границы, чтобы продемонстрировать им свои мечты. Для тех, кто знал его в лучшие времена, он устраивал небольшие ужины, на которые являлся в сопровождении одного-единственного молодого статиста, бывшего его фаворитом. Так после одной премьеры в «Схевенингене» и Максим обедал в отдельном кабинете приморской гостиницы вместе с Луи Журденом[54] и Джеймсом Болдуином,[55] при этом кинозвезда и писатель старались перещеголять друг друга, рассказывая о своих сексуальных подвигах. А вскоре после этого в ресторане гостиницы «Амстел» напротив Максима оказалась худая пожилая дама. В шелковом тюрбане, прячась за огромными солнечными очками, она за вечер не проронила и десятка слов, так что до Максима только лишь после второй перемены блюд дошло, что это Марлен Дитрих, после чего от волнения он совсем перестал есть. Когда принесли десерт, она сочла, что пора заговорить. Придвинула к нему полную тарелку сластей.
— А теперь, — сказала она, — умри, но ешь!
Виконт высок ростом и тяжел, как медведь, и все же это огромное тело столь же подвижно, как и его дух. Трудно поверить, что такой грузный человек может летать по комнате, как стрекоза. Когда он куда-то идет своей шаркающей походкой, то молодые люди в спортивной обуви порой с трудом поспевают за ним. Сейчас он снова стоит на балконе, срывает несколько листочков базилика из цветочного горшка и макает в блюдечко с медом. Затем поднимает листочки и смотрит, как с них, сверкая на солнце, стекают золотые капли. Опускает их в рот Максиму, как ребенку, которого нужно кормить. Когда его пальцы случайно касаются губ юноши, ему внезапно становится стыдно, словно он слишком далеко зашел. Он ставит тарелку и смотрит вдаль на тяжелые облака над кипарисами Вилла Ада.