Русские символисты: этюды и разыскания - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу после падения самодержавия Мережковские с головой погрузились в политическую жизнь; наиболее близка им была позиция А. Ф. Керенского, и поначалу они возлагали на его лидерство в новом революционном правительстве России большие надежды. Вхождение Мережковских в самое горнило событий имело свой наглядный «топографический» аналог: с 1913 г. они жили в доме на углу Сергиевской и Потемкинской улиц, рядом с Таврическим дворцом, в котором вершилась судьба страны; квартира их оказалась одним из неформальных центров общественной жизни. Однако еще накануне революции, в январе 1917 г., предчувствуя неотвратимость ее, Гиппиус ощущала, что в революции могут открыться две ипостаси — «Она», средоточие всех ее упований, и «Оно», нечто «гибло-ужасное» и «бесплодное». Постепенно обличье этого «Оно» вырисовывается для нее в набирающем силы большевизме, провоцирующем на бунт — «бессмысленный и тупой»: «Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся. <…> Но они нащупывают инстинкты, чтобы их использовать в интересах… право, не знаю точно, своих или германских, только не в интересах русского народа» (18 июня 1917 г.). Ратуя за революционно-творческое начало, Гиппиус безмерно отчаивается, видя, как революция от месяца к месяцу вырождается, благодаря политическим ошибкам ее лидеров, безвластию, разноголосице в среде интеллигенции, нарастанию диких разрушительных сил. Во вторник 24 октября 1917 г. Гиппиус записала: «…готовится „социальный переворот“, самый темный, идиотический и грязный, какой только будет в истории. И ждать его нужно с часу на час»[161].
Октябрь 1917 года Гиппиус восприняла как контрреволюционный путч и зримое пришествие того «хама», которого Мережковский провидел «грядущим» еще в 1905 г. Октябрь для нее — это и конкретное преступление политических проходимцев, и великий общий грех народа, допустившего их к власти и позволившего измываться над собою. «И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой, // Народ, не уважающий святынь!» — восклицала она в стихотворении «Веселье» (29 октября 1917 г.). Долгие годы на примере этих строк советских читателей заверяли в том, что Гиппиус ненавидела свой народ и готова была вершить над ним расправу, хотя самоочевидно, что не себя и не себе подобных, представителей российской интеллектуальной и культурной элиты, подразумевала поэтесса в роли «усмирителей» народа, а скорее тех, кто на деле совершил предугаданное ею. Политические стихи Гиппиус, исполненные гнева и пристрастия, шокировали многих ее современников, привыкших к совсем иному звучанию ее музы, но просвещенному читателю рубежа XX–XXI вв. они едва ли покажутся чрезмерно резкими или даже вообще тенденциозными. По-прежнему ее стихи имеют дневниковый характер, но содержание их вбирает уже не только душевную жизнь автора, но и историческую хронику. Энергию и силу этих афористически сжатых стихотворных вердиктов признавали порой и те критики, которые по своим политическим взглядам были от Гиппиус весьма далеки; в их числе — идеолог «скифства» Иванов-Разумник (статья «Бобок», 1919) и «евразиец» Д. П. Святополк-Мирский, утверждавший преемственность Гиппиус Тютчеву главным образом в стихах «общественного» звучания: «Особенно сближает ее с ним то, что одна изо всех русских поэтов после него она создала настоящую поэзию политической инвективы. Даже написанные в состоянии крайнего озлобления стихи 1917–18 годов — подлинно-поэтическая брань, достойная сравнения со стихами Тютчева на приезд Австрийского Эрцгерцога или на князя Суворова»[162].
Царство большевиков, по убеждению Гиппиус, — это начало исчезновения «человека как единицы», это «перманентная война» («Просто себе война, только двойная еще, и внешняя, и внутренняя. И последняя в самой омерзительной форме террора, т. е. убийства вооруженными — безоружных и беззащитных»), это «в истории небывалое, всеобщее рабство» («Физическое убиение духа, всякой личности, всего, что отличает человека от животного. Разрушение, обвал всей культуры. Бесчисленные тела белых негров»), это отсутствие на деле того, что объявлено большевистскими завоеваниями («Революции — нет. Диктатуры пролетариата — нет. Социализма — нет. Советов, и тех — нет»), это, наконец, тотальная ложь — «основа, устой, почва, а также главное, беспрерывно действующее оружие большевистского правления»[163]. Особый грех, как убеждена Гиппиус, при этом лежит на тех представителях литературно-художественного мира — «искусниках» и «культурниках», «русских болтунах в тогах на немытом теле», — которые пытаются уклониться от «политики», оставаясь в мире «вечных ценностей», или придумать оправдание совершившемуся[164]. Утверждая, что главный признак человека — это ответственность за свои взгляды и свершения, Гиппиус отказывается простить Блоку и Белому их послеоктябрьские революционные экстазы, М. Горькому — непоследовательность убеждений и двойственную, колеблющуюся линию поведения, Герберту Уэллсу — политический дальтонизм его книги «Россия во мгле»[165]. Видя первейшую и единственную цель в свержении большевизма, она выступает против каких-либо компромиссов с теми, кто думает иначе, и в то же время готова на любые компромиссы с теми, кто разделяет ее основные установки: «…кто бы ни боролся с большевиками — лишь бы победил; кто бы ни шел против них — всякому помогать. Ибо КАЖДЫЙ ЛИШНИЙ ДЕНЬ ИМЕННО БОЛЬШЕВИЦКОЙ ВЛАСТИ — ЛИШНИЙ ГОД ПОЗОРА РОССИИ. <…> Чем больше они усидят — тем дольше будут сидеть» (5 января 1918 г.). С особой горечью она констатирует всеевропейское «ничегонепониманье и ничегонепредвиденье» (1/14 октября 1918 г.) перед лицом российской катастрофы, взывает к зарубежным лидерам: «…не ставьте никаких условий большевикам! Никаких — потому что они все примут, а вы поверите, что они их исполнят. Есть только одно-единственное „условие“, которое им можно поставить, да и оно, если условие — бесполезно, а благодатно лишь как повеление. Это — „УБИРАЙТЕСЬ К ЧЕРТУ“» (12 января 1919 г.)[166].
Продолжая жить в первые послеоктябрьские годы в Петрограде, Мережковские в полной мере ощутили на своей судьбе все гримасы эпохи «военного коммунизма» — голод, разруху, абсурдные реляции новой власти, обыски, не миновавшие и их квартиру. Идти на какое-либо, хотя бы и формальное, сотрудничество с учреждениями, подконтрольными большевикам, они не считали для себя возможным, литературных и жизненных перспектив не открывалось никаких, выход был один — в эмиграции.
24 декабря 1919 г. Мережковский, Гиппиус, Философов и В. Злобин выехали из Петрограда в Гомель, в январе 1920 г. они нелегально перешли польскую границу. Несколько месяцев в Варшаве были заняты активной пропагандистской деятельностью — основанием газеты «Свобода», встречами с Б. В. Савинковым, лекциями, писанием политических статей[167]. Под псевдонимом «Антон Кирша» Гиппиус выпустила небольшой сборник «Походных песен»; в очередной раз демонстративно пренебрегая «эстетикой», поэтесса представила в этих «песнях» характерные образцы жанра публицистических агитационных стихов, по иронии жанрового и стилевого сходства перекликавшиеся с теми, что в ту же пору по другую сторону польской границы в изобилии выходили из-под пера Демьяна Бедного. Все усилия организовать действенный отпор советской власти не дали желаемых результатов, и с ноября 1920 г. Мережковские, расставшиеся с Философовым[168], обосновались в Париже. Последние двадцать пять лет жизни Гиппиус прошли по большей части в столице Франции.
Литературная деятельность Гиппиус в Париже продолжалась с не меньшей интенсивностью, чем на родине. Ее стихи, рассказы, статьи постоянно появлялись в авторитетнейших изданиях русской эмиграции — журналах «Современные Записки», «Иллюстрированная Россия», «Новый Дом», «Новый Корабль», «Числа», газетах «Общее Дело», «Последние новости», «Звено», «За свободу», «Сегодня», «Возрождение», в ряде других органов печати. В числе немногих писателей русского зарубежья Гиппиус пользовалась репутацией живого классика. Житейские тяготы эмиграции для Мережковских были менее болезненными, чем для многих других изгнанников, поскольку у них оставалась в Париже своя квартира с довоенных времен, и, «приехав в Париж, они отперли дверь квартиры своим ключом и нашли все на месте: книги, посуду, белье». И все же чувство утраты родины и осознание всей глубины катастрофы, с ней совершившейся, делало их внешне благополучную жизнь горькой и мучительной. Н. Берберова свидетельствует, что диалоги супругов постоянно были выдержаны в одной тональности: «Зина, что тебе дороже: Россия без свободы или свобода без России?» — «Свобода без России, — отвечала она, — и потому я здесь, а не там». — «Я тоже здесь, а не там, потому что Россия без свободы для меня невозможна. Но… на что мне, собственно, нужна свобода, если нет России? Что мне без России делать с этой свободой?»[169]