Командир штрафной роты - Владимир Першанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потери от немецких снайперов мы несли большие. У них это дело было поставлено на поток — подготовка снайперов. Они все время держали наших бойцов и командиров в напряжении. Спасала только осторожность. Как-то за один день в батальоне убили сразу двух командиров взводов и человек пять бойцов. Ну, там не один снайпер действовал. Пара или две.
Они бы вообще обнаглели, но и мы к сорок третьему научились их снайперов крепко по рукам бить. Если засекли гада, снарядов и мин не жалели. Смотришь, неделька — тишина, не лезут охотнички. Значит, накрыло снайпера взрывом. Дней несколько затишье, а потом внезапный точный выстрел. Лежит новичок-взводный, из шапки лохмотья торчат и лужа крови. Начинают люди прятаться, но немецкий спец свою цель найдет. То молодой солдат рот разинет, то влетит пуля в обозника, когда тот с термосами еду нам тащит, не дождавшись темноты. Им кажется, что за траншеями уже наш тыл. Теряют осторожность. Идут не спеша, в рост. Им кричат:
— Ложитесь, здесь стреляют!
Хорошо, если среагируют и дружно на землю брякнутся. А если растерялись — выстрел, второй, и лежат наши тыловики в траве серыми бугорками.
Всем колхозом, бывало, снайпера обкладывали. Целые представления устраивали. Голь на выдумку хитра. Смастерят бойцы чучело, лицо раскрасят, каска, шинель, в старый бинокль стекла обычные вставят, кружком вырезанные, и ловят, как волка, на живца. Иногда получалось. Результат не всегда виден. Но главное — страх у людей перед снайперами развеять. Хоть частично.
Помню, еще в начале моей снайперской деятельности вызвали меня с фашистским снайпером «разобраться». Ведяпину какое-то другое задание дали. Заявился со своей новенькой оптикой в третью или четвертую роту, а командир, капитан, уже в возрасте, оглядел меня, вздохнул:
— Ты давно, сынок, на передовой?
Я гордо отвечаю:
— Три месяца с лишним. Столько-то фрицев на счету имею.
— А годков тебе сколько?
— В январе девятнадцать исполнится.
— Ладно, возвращайся. Прибили мы твоего снайпера.
Показывает на бойца в белом полушубке с обычной трехлинейкой. Наверное, из сибирских охотников. Такие и без оптики на полверсты с первого выстрела в цель попадали.
А седьмого декабря сорок третьего года я сам целью оказался. Кто меня ранил, сказать не могу. Может, снайпер, а может, обычный немецкий солдат. Сильно ударило по левой руке ниже локтя. Сразу рука онемела. Боли не чувствовал. Сел за деревом и двинуться не могу. Шевельнулся, боль аж в мозгу отдалась. Рука висит, кость перебита. Кое-как очухался, и где ползком, где на карачках двинулся в тыл. Винтовку с собой тащу.
Рана оказалась тяжелая. Раздробило кости предплечья. Операцию делали под общим наркозом. Когда наркоз отошел, заныла, заскулила рука. Но самое мучение началось через пару недель, когда преет кожа под гипсом. Зуд дикий, места себе не найдешь. И дырки ковыряешь, и прутиком под гипс лезешь. Начухаешься, как свинья, аж кожа клочьями слезает, а ночью еще сильнее зудит, заснуть невозможно. Зато когда гипс сняли, такое счастье!
В госпитале я отлежал два месяца в небольшом городке, точнее, поселке. Чем запомнились эти два месяца?
Прежде всего разговоры в кругу раненых, куда меня приняли не сразу. Наслушался я здесь таких вещей, что особист госпиталя, наверное бы, со стула свалился, узнай он об этом. Впрочем, наверняка он многое знал. Разные люди лежали. Видел я таких, которые кого угодно продадут, только подольше бы в госпитале остаться.
Ну, сначала о наших полуночных беседах, когда мы собирались в дальнем кутке коридора, подтапливали печь, курили и делились тем, что наболело на душе. Общим настроем этих разговоров являлось то, что «после войны будет не так».
Запомнилось, как двое сельчан упорно доказывали, что деревне сделают «послабление». В колхозы будут принимать по желанию. Особенно фронтовиков. Один из раненых, бондарь по специальности, хвалился, что вместе с отцом такие бочки и кадушки делали, что к нему из соседних районов приезжали. Очень неплохо зарабатывали да еще свое хозяйство держали: молоко, мясо продавали.
— А как же от налогов уходили? — спросил кто-то бондаря.
Тот поцокал языком, хитро усмехнулся:
— Уметь надо. Те, кто налоги собирает, тоже жить хотят.
— В кулаках, значитца, пребывал, — со злостью поддел его другой раненый.
— Сам ты кулак немазаный! Нас в семье девять душ было, и все с утра до темноты пахали.
— Ясно… и не раскулачили?
— А кого кулачить? Отец без вести в сорок втором пропал. Брат старший погиб. Я — в госпитале. Нога никак не срастается. Остались две сестренки да мать с дедами.
В воздухе повисло молчание, а бондарь с перебитой ногой в гипсе зло посоветовал:
— Иди заложи меня. Может, придержат в госпитале. Будешь таких, как я, дураков на словах ловить.
«Борец с кулачеством» смутился. Увидел, что смотрят на него настороженно.
— Я — не стукач, — гордо ответил он.
Было, наверное, логично, если бы я сказал, что и остальные поддержали бондаря. Но среди нас были и крестьяне из самых разбедняцких колхозов, и городские, для которых слово «кулак» ассоциировалось с пузаном, эксплуатирующим бедноту. Помните плакат? Толстый бородатый мужик, в поддевке, с цепочкой и часами на огромном брюхе, стоит над согнувшимся оборванным крестьянином, который из последних сил тянет плуг. Не так все просто было. Многие хлебнули голод, и Сытая, хоть и трудовая, жизнь бондаря вызывала у них раздражение и просто зависть.
Начавшийся было опасный спор прекратил дядя Игнат, пожилой мужик с гипсом на обеих руках.
— Спать пора, — объявил он. — Человек уже двоих на войне потерял. Чего языками молотить? Пошли, отольем на ночь. Может, добрая душа мне штаны подержит.
Штанов у нас не было. Все носили кальсоны и затертые байковые халаты. А дядя Игнат, пресекая возможные неприятности, устроил на следующий день спектакль. Как начал расхваливать свой колхоз, председателя, парторга. Мол, не жизнь, а малина. Сплошной праздник — муки и мяса вволю. Ситцем и сукном завалили.
— Хватит брехать! — оборвали его.
— А ты че, в кино не видел, что ли? Скажешь, там врут?
И сам на «борца» поглядывает. Тот заерзал и ушел.
Спорили много. О чем, я не всегда понимал. Много рассказывали всяких историй. Про сорок первый год. Тогда я услышал, что целые дивизии сгинули и предательства хватало. Семен из нашей роты про сотни перебежчиков говорил, а немногие, пережившие сорок первый, подвыпив, говорили о колоннах наших пленных. Слово «тысячи» не рисковали произносить, а много позже узнал я, что счет шел на миллионы попавших в плен моих соотечественников.
Что еще вспомнить о первом своем госпитале? Я поочередно влюбился в двух красивых медсестер и врача-хирурга, Марину Марковну. Но никому из троих, конечно, и намекнуть не посмел о своих чувствах. Сестры, избалованные общим вниманием, обращались со мной официально-вежливо. Марина Марковна улыбалась и порой ерошила мои отрастающие кудрявые волосы.
— Ты у нас красавчик. Ну-ка, давай руку глянем.
Я просто замирал, когда ее пальцы с коротко остриженными ногтями ощупывали мою руку, даже гладили больные места. Я вообразил невесть что и целую неделю сочинял признание. Опыт общения с женщинами у меня был минимальный. Слишком молодой был. Так и не решившись на признание, я узнал, что красивой Марине Марковне двадцать пять лет (мне 29 января 1944 года исполнилось девятнадцать), она капитан медицинской службы, хотя в военной форме не ходит, и живет с одним из хирургов.
Для меня это был удар. Правда, женскую заботу компенсировала санитарка Дотя, которой я, видимо, нравился. Мне она не нравилась, сильно уж конопатая, но в ночные дежурства сидела у меня дольше, чем у других, позволяла гладить руки, а один раз мы всерьез, почти по-взрослому, поцеловались. Дотю затрясло, она покраснела и убежала, а я не спал полночи.
Хорошие ребята были в госпитале. Я набрал адресов штук двадцать, когда выписывался. Были и такие, кто любыми путями пытался продлить свое пребывание в тылу. Поднимали температуру, чтобы создать впечатление инфекции. Глотали какую-то гадость, от которой их несло. Но анализы за два-три дня показывали, что это простое расстройство желудка. Самые продуманные и рисковые натирали раны медным купоросом или еще чем-то. Раны гноились, но врачи быстро раскусывали хитрости. Было много других способов «косить», о которых я не знал, но все это отдаляло выписку на неделю-другую. Редко когда больше. Комиссии были жесткие. Подметали не только мнимых больных, но и тех, кому еще действительно надо было лечиться. Кое-кого такие хирурги, как Марина Марковна, отстаивали, а большинство выписывали. Долечитесь по дороге! Я отлежал два месяца и одиннадцать дней. Так как фронт стоял тогда почти на месте, мне удалось получить направление в свою дивизию.