Ни дня без мысли - Леонид Жуховицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не ученый, никакой статистики у меня нет, только личные наблюдения. Иногда – любопытные. Например, отчетливо вижу, как с течением времени меняются писательские жены. Многие из них, живя с талантливыми людьми, сами становятся талантливыми. Я говорю, естественно, не о тех случаях, когда сходятся уже начавшие свой путь литераторы, тут все ясно. Но вот случай, поразительный по яркости. Девочка познакомилась с известным поэтом, закрутился роман. Дальше – рядовая советская судьба: поэта сослали, и девочку с ним, поэта посадили, и он безвестно пропал в зоне, а повзрослевшую девочку на долгие годы загнали в лагерный барак. Выжила. Вышла. И написала поразительную книгу воспоминаний, один из лучших образцов русской прозы Двадцатого века. Да, Осип Эмильевич Мандельштам был великим поэтом. Но как вышло, что и Надежда Яковлевна Мандельштам стала автором великой книги, не только глубокой, честной и точной, но и почти безукоризненной по стилю?
Понять можно. Классик, еще не знавший, что он классик, не учил любимую женщину литературному ремеслу. Но изо дня в день, из года в год рядом с ней бормотались, записывались, многократно правились, читались вслух, одобрялись или отвергались строки, ныне вошедшие в антологии. Слова, прошедшие огранку мастера, полностью заполняли квартиры и каморки, в которых жила их любовь.
Когда поэта погубили, а рукописи изъяли, вдова поняла, что, кроме нее, некому сохранить для русской культуры стихи, заменить которые нечем. А как их сберечь, когда за ней наверняка вот—вот придут (вскоре и пришли)? Где хоть относительно безопасное место для рукописей? Надежда Яковлевна такое место нашла – в собственном мозгу. Стихи мужа она выучила наизусть, и все бесконечные лагерные годы, чтобы ничего не забылось, ежедневно повторяла в уме. Без всяких оговорок, это был подвиг. Но еще и потрясающая школа работы над словом. Думаю, человек, способный прочесть напамять «Медного всадника», «Демона» или «Анну Снегину», просто не сможет писать плохо. А ведь Надежда Яковлевна удерживала в памяти не десять, не двадцать – сотни стихотворений мастера.
Меня часто удивляло, как находчивы в слове жены талантливых писателей, никогда не стремившиеся к литературному творчеству. Но творчество было воздухом, которым они дышали. И яркость языка приходила к ним так же естественно, как привычка мыть руки с мылом в чистоплотной семье.
Моего друга, знаменитого прозаика, врачи обязали много ходить – он же предпочел передвигался от кресла к дивану и назад. Жена, озабоченная его здоровьем, однажды раздраженно пожаловалась, что он после семидесяти стал «аксакалить». Какой роскошный неологизм! Вошедшее в школьные учебники «громадье» Маяковского не идет ни в какое сравнение.
Другой писатель ехал с женой по Подмосковью, поверили карте, решили срезать угол и заблудились: разбитая полоска асфальта привела в деревню со странным названием Дыдылдино.
– Видно, помещик был Дыдылдин, – предположил муж, – не повезло человеку с фамилией.
– Мало того, что дылда, – тут же отозвалась жена, – так еще и заика…
С наукой не спорят – раз умные люди говорят, что наша участь на три четверти предопределена генами, значит, так оно и есть. Но самое главное в нашей судьбе заключено в четвертой четверти: призвание, радость освоения мира, азарт познания, дружба, любовь, роскошь человеческого общения, столь ценимая Антуаном де Сент—Экзюпери. Если суммировать, получится примерно вот что: биологическим в нас командуют гены – а человеческое? А человеческое в себе создаем мы сами. На все четыре четверти. На все сто процентов.
СВОИ И ЧУЖИЕ
Недавно был в гостях у знакомого, пили чай и не чай, причем под телевизор, поскольку как раз шли новости. Показывали разное, в том числе, актуальный сюжет – о том, как из Москвы выдворяют нелегальных мигрантов. Самолетом, да еще за наш счет, вывозили гостей столицы, то ли китайцев, то ли вьетнамцев: небольших, сухощавых, узкоглазых. Подавалось это как возросшая активность органов и торжество закона.
На этот, в общем—то, рядовой репортаж хозяин дома прореагировал со странной эмоциональностью и обильным использованием искрометной народной речи. Причем энергичная лексика была направлена не на несчастных мигрантов, а в адрес тех, кто во имя закона с возросшей активностью их выдворял.
Сам я отношусь к приезжим с симпатией, всегда готов отстаивать их права, но для этого мне, как правило, вполне хватает цензурных выражений. Поэтому я не сразу понял горячность приятеля.
Оказалось, причина ее не идеологическая, а чисто бытовая.
Мой знакомый много лет проработал в техническом вузе, профессор со стажем, даже член—корреспондент какой—то из многочисленных новых академий, то ли информатики, то ли энергетики, то ли всех скопом естественных наук. Однако в данный момент, к сожалению, пенсионер со всеми понятными последствиями. Бывшие коллеги дают подработать по мелочи, но денег все равно в обрез, так что из московских торговых роскошеств он всегда выбирает оптовые рынки и распродажи. Как раз на распродаже ему недавно повезло: купил за малые деньги вполне приличные брюки, как раз по мерке, разве что немного длинны. Вот профессор и пошел в ближайшую мастерскую по мелкому ремонту одежды.
К нему вышла приветливая женщина, померила брючины, отметила мелком нужную длину, сказала, что заказ будет готов через три дня, а потом предупредила:
– У нас это стоит двести пятьдесят рублей.
– Двести пятьдесят? – изумился профессор.
– Ну да. Но можно сделать и завтра, пятьдесят процентов за срочность, всего триста семьдесят пять.
– Да я за брюки отдал четыреста! – возопил мой приятель.
– Тогда подшивайте сами, – пожала плечами приемщица.
Выручила бедолагу соседка, посоветовавшая съездить на ближайший, в полутора остановках, вьетнамский рынок. Съездил. В крохотном закутке у входа две улыбчивых узкоглазых девушки управлялись со швейными машинками, третья орудовала утюгом. Вся процедура, включая две примерки, до и после работы, заняла пятнадцать минут и стоила ровно пятьдесят рублей. Поэтому высылку узкоглазых мигрантов профессор посчитал покушением на его право подшивать брюки за полтинник.
Я патриот родной Москвы, мне бесконечно дорога ее вековая культура, я не хочу, чтобы столица России превращалась в проходной двор. Но как мне объяснить интеллигентному пенсионеру, почему за одну и ту же работу он обязан платить соотечественникам в семь с половиной раз дороже, чем улыбчивым уроженкам экзотической южной страны? Почему с коренных москвичей за поддержку отечественного сервиса взимается столь непомерный налог?
О проблеме мигрантов в последние годы все чаще говорят и на страницах газет, и на домашних кухнях. Даже на телевидении тема стала одной из модных. Политкорректность, еще недавно считавшаяся в подобных случаях обязательной, все чаще отходит в тень.
В криминальной хронике постоянно фигурируют лица загадочной «кавказской национальности», особенно выделяющиеся обилием преступных наклонностей на фоне безгрешных лиц «славянской национальности» – во всяком случае, такое этническое происхождение не подчеркивается никогда, даже если речь идет о зверском насильнике или серийном душегубе. Политики, сильно отставшие в рейтинге, регулярно порываются защитить коренных избирателей от наглых чужаков – недавно появилось даже специальное движение по борьбе с незаконной миграцией, хотя осторожное определение не более чем фиговый листок на весьма прозрачной ксенофобской сути.
Да и чем, собственно, законные мигранты отличаются от незаконных? Первые регистрируются в милиции, вторые нет. Первые, принято считать, платят налоги, вторые нет, хотя на практике не платят ни те, ни другие: заработки большинства приезжих настолько жалкие, что взимаемые с них гроши вряд ли покрывают расходы на содержание налоговых инспекторов.
В чем же, все—таки, существо проблемы?
Любопытно, что мигрантом называют не каждого, приезжающего в Москву на заработки. Сейчас, когда в городе полно инофирм, тысячи немцев, англичан, французов, шведов или американцев живут в столице годами. По—русски едва понимают, в быту сохраняют свои привычки, но их никто не именует мигрантами: джип с водителем и галстук ценой в мотоцикл снимают все вопросы. Совсем иное дело таджик, торгующий дынями, или азербайджанец, стоящий за прилавком с горкой мандаринов. Мало того – вологодского мужичка или девушку из рязанской глубинки, прибывающих в город не с деньгами, а за деньгами, встречают немногим приветливее, чем уроженца Сумгаита или Гудаут.
Вряд ли ошибусь, если скажу, что проблема приезжих это прежде всего проблема культуры. Человека, свободно говорящего по—русски, выросшего на Чехове и Булгакове, вряд ли примут за чужака. Кого, кроме озлобленных неудачников и клинических идиотов, волнует этническое происхождение Бориса Пастернака, Булата Окуджавы, Юрия Темирканова, Беллы Ахмадулиной, Николая Цискаридзе, Марата Сафина, Кости Цзю – или самых рядовых инженеров и врачей, отличающихся от нас с вами разве что жесткой фактурой волос да легкой смуглостью кожи? Зато быструю популярность приобретают слухи о гостях столицы из мусульманских республик, якобы пять раз в день совершающих намаз прямо на рабочем месте и в честь праздника режущих баранов на лестничных площадках. Грубо говоря, «старые чужие» воспринимаются как свои, и только «новые чужие» – как подлинно чужие, самим фактом своего существования посягающие на наш образ жизни, на наши обычаи, на нашу культуру, в том числе бытовую.