Без начала и конца - Сергей Попадюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А мы, свалив убитых в яму, ставим над ними типовой бездарный памятник в виде скорбящего воина, сработанный шустрым делягой. Романтизируем бессмысленную, преступную трату людей. Воздвигаем гигантскую Валькирию и нордические торсы героев (совершенно в духе Третьего Рейха) на пропитанном нашей кровью Мамаевом кургане. Упиваемся задорными маршами: «От Курска и Орла война нас довела… мы за ценой не постоим». (Да уж конечно – не постоим! Как будто у нас есть выбор… Бравада бросаемых в топку дров.) А для меня память о войне запечатлелась в простенькой горестной песне на слова сталинского лауреата, которую, тем не менее, народ сразу же опознал как свою: «Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд, и на груди его светилась медаль за город Будапешт».
Не гордость, а только нестерпимую боль испытываю я за нашу Победу.
Отдавая всегда предпочтение Толстому, на этот раз я вынужден согласиться с Достоевским: «Толстой говорит: «Если, преподавая детям историю, удовлетворять патриотическому чувству, то выйдет 1612 и 1812 годы, и более ничего. Глубоко неверно и ужасно грубо: всякий факт нашей жизни, если осмыслить его в русском духе, будет драгоценен детям, не потому вовсе, что мы там-то и тогда-то отбились, приколотили, прибили, убили, а потому, что мы всегда и везде в 1000 лет в доблестях наших и в падении нашем были и оставались русскими, своеобразными, сами по себе. Русский дух драгоценен будет».
Но Достоевский, как всегда, переврал оппонента, сконструировал его. И потом: неизвестно, сохранил ли бы он, проживи еще лет сорок, свое отношение к драгоценному русскому духу.
27.02.1972. На троллейбусной остановке возле кинотеатра «Россия», над фасадом которого светилась реклама «Русского поля», один старик недавно кричал:
– Русское поле! А вокруг какие-то нелюди! Что в вас русского? Погодите, и на вас обрушится!..
Садясь в троллейбус, я оглянулся и увидел, что он грозит мне палкой.
Все может быть. Может быть, им еще приведется увидеть и грозные толпы народа, которые с бешеной яростью стремительно ворвутся в их жизнь.
Диккенс, Повесть о двух городах.Чем следует гордиться в нашей истории, так это церковным расколом, возникновением старообрядчества. В нем – основная антиномия национального своеобразия русской жизни.
Это – явление страшное, это – явление грозное, удивительное явление нашей истории. Если на всемирном суде русские будут когда-нибудь спрошены: «Во что же вы верили, от чего вы никогда не отреклись, чему всем пожертвовали?» – быть может, очень смутясь, попробовав указать на реформу Петра, на «просвещение», то и другое еще, они найдутся в конце концов вынужденными указать на раскол: «Вот некоторая часть нас верила, не предала, пожертвовала…»
Розанов В.В. Религия и культура. 2.Смута XVII века – политическая прелюдия Раскола. После длительной и кровопролитной гражданской войны – а это бедствие было пострашнее ордынского нашествия, поскольку не обрушилось извне подобно космической катастрофе, а созрело в самом русском обществе наподобие разъедающей его раковой опухоли, – войны, когда «разделишася надвое вси человеци и во всей Росии изыде с мечом друг на друга… самодержавие выше человеческих обычаев устрояя и крови проливая», когда «всяк… от своего чину выше начашя сходити рабы убо господне хотяше быти, а неволнии к свободе прескачуще… царем же играху, яко детищем»11, когда, одним словом, рухнул, распался весь вековечный порядок вещей и прежний цельный, устойчивый, твердо очерченный мир неожиданно предстал бесконечностью пестрых, зыбких, «мимотекущих» феноменов; после того как русское общество само, посредством свободного выбора, завершило Смуту воссозданием тяжелого, деспотического татарско-византийского государства, быстро обрастающего бюрократическим аппаратом с Приказом тайных дел во главе и присваивающего себе монополию в сфере духовной жизни, – после всего этого кризис «русской церкви» стал неминуем. Дело ведь не в двоеперстии, не в «хождении посолонь», а в инстинктивном, стойком, трагическом сопротивлении народа этому государству, посягающему – через церковь – на личную совесть каждого.
Со Смуты и с Раскола (а вовсе не с Петра) началась Новая история России. Последующий спор славянофилов с западниками – нонсенс, историческое недоразумение. По моему глубокому убеждению, именно в XVII веке надо искать ответы на сегодняшние вопросы.
В конечном итоге только возвращение в историю впервые переносит нас в то, что собственным образом совершается сегодня.
Хайдеггер. Сущность истины.Слишком много у меня фантазии для того, чтобы заниматься наукой. Но и художественным творчеством я не могу заниматься без предварительного теоретического обоснования. Не доверяя художественной случайности, я норовлю заменить ее рассчитанностью метода. Ни то, ни сё – вот мое место.
* * *27.03.1972. Посмотрели с Морковкой «Ромео и Джульетту» Дзеффирелли. Впервые я увидел настоящего Шекспира – грубого, телесного, площадного, смеющегося на весь мир и весь мир охватывающего под предлогом частного случая. А девятнадцатый век, кроме частного случая (мелодрамы) и плоского нравоучения, ничего в нем не находил. Девятнадцатый век с его позитивизмом и провинциальными Актер Актерычами Шекспира затер и испоганил настолько (один Толстой это понимал), что и теперь еще постановщики не могут отделаться от обаяния традиционной – бутафорской – трактовки.
Уже потрясенный силой подлинности, я продолжал поражаться новыми и новыми возникающими картинами: этими танцами в ярких полутурецких нарядах, знакомых по Карпаччо, масками-личинами, под которыми скрываются, нет – которыми оборачиваются самые свежие, неподдельные страсти, этим платком Меркуцио – сквозным мотивом шутовства, непристойности, оскорбления, поединка, – пропитанным то водой, то кровью… И эта свирепая резня мальчишек, когда они, почти голые, катаются в пыли и душат друг друга под улюлюканье толпы, это органическое единство трагедии и балагана, смерти и клоунады, высокой философии и бессмысленного бреда, убийства и зачатия… Вот подлинный мир карнавальной культуры, о котором так великолепно написал Бахтин.
В этот же вечер зашел к нам Боб. Разговор о снах. Я рассказал ему тот свой чудесный сон, где я был Прохором с Городца.
…Этот сон, мне приснившийся, есть одно из самых странных приключений моей жизни.
Достоевский. Записки из подполья.Откуда я знал, что я Прохор? Монахи и послушники почему-то называли меня Нестором… Я отчетливо видел себя со стороны – маленького, остроносого, с желтыми волосами до плеч и в сереньком клобучке. В этом монастыре, где я проходил послушание, мною явно тяготились, я чувствовал себя лишним.
Вот братия по распоряжению игумена рассаживается перед въездной аркой ворот: начинаются занятия по рисованию с натуры. Арка, действительно, красива: глубокая тень круглится по ослепительно белой стене. Все сидят на траве, положив на колени планшеты с наколотыми листами ватмана, старательно вымеряют, тушуют… Один я слоняюсь без дела: то бумага у меня оказывается помятой, то потерялся карандаш; никто не хочет мне помочь. Всем я мешаю, на меня сердито покрикивают.
Потом, закончив рисунок, все уходят, а я, так и не успев ничего сделать, остаюсь один в залитом солнцем дворе с ярко-зеленой травой, и мне грустно от сознания своей никчемности. Чувство беспредельного одиночества охватывает меня… И в этот момент в арку ворот вступают две высокие, статные фигуры в черных подпоясанных рясах. Их одинаковость не умаляет впечатления значительности, напротив, подчеркивает ее ритмическим повтором. Прямые, широкоплечие, в низко надвинутых куколях, скрывающих лица, они быстро проходят мимо меня, и, как ветром с моря, меня обвевает ощущением силы, чистоты, благородства. И неожиданно для себя я кричу им вслед:
– А я знаю, кто вы!
– И кто же?
Они приостанавливаются, не оборачиваясь.
– Рублев и Черный, – выпаливаю я, уверенный в своей догадке.
– Угадал.
Они начинают подниматься по наружной лестнице, ведущей в кельи.
– Я знаю, зачем вы приехали! – кричу. – Собор наш расписывать.
– Опять угадал, – с добродушным смешком отвечает один из них, и они скрываются за занавеской. (Вместо двери почему-то занавеска.)
Тогда, торопясь следом за ними, я взбегаю по лестнице и, отдернув занавеску, кричу туда, в темноту:
– Возьмите меня к себе!
И голос из темноты отзывается:
– А что ты умеешь?
– Я рисую хорошо. Я краски вам буду растирать. Все, что хотите… Меня не любят здесь.
Больше всего я боюсь отказа.
– Что ж, посмотрим. Идем, Даниил? – произносит спокойный голос.