Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас глубоко печалит и удручает, когда мы видим, как писатели, которых мы читаем с увлечением и пылом, к которым питаем пристрастие, чьи произведения приводят нас в восхищение, повергают в восторг безоговорочно и безусловно, проявляют такую мелочность. Увы, никто из них не соизволит признать, что издатель кое-что сделал для его писательской карьеры, для его реноме, для его будущего, для развития и расцвета его дарования. Разумеется, авторы создают определенную репутацию и способствуют процветанию издательства, публикующего их творения. Но почему же не признать, что и обратный процесс тоже имеет место?
Увы, подобное мнение не слишком распространено среди литераторов, вернее, почти все они придерживаются прямо противоположной точки зрения. Если книга хорошо продается, то всенепременно только благодаря несравненным талантам писателя; если же книга с треском проваливается или если даже она просто не приносит столько денег и славы, сколько надеялся получить после ее выхода в свет ее создатель, то это происходит, разумеется, по вине издателя, который не сделал вот то и это, отказался заплатить тому и этому, издателя, который мог бы… который должен был бы… и т. д. и т. п. Как послушаешь подобные рассуждения, порой может показаться, будто смысл существования издательских домов заключается в том, чтобы предавать забвению и хоронить книги после умышленного срыва презентаций и распространения этих книг. (Разве не называет ныне Дюрас издательство „Минюи“ „погребом, подземельем, подвалом“? Скобки я добавляю в сентябре девяносто первого года, когда переписываю в Нью-Йорке этот отрывок, нацарапанный полгода назад.)
А еще есть одна штука, особенно непереносимая для писательских сердец среди многих прочих штучек, что позволяют себе вытворять эти издательства, эти жалкие кухни и лавочки, где варится и продается мерзкое варево, где процветают бескультурье и скупость: так вот, до чего же невыносимо и нетерпимо, когда людишки, заправляющие этими заведениями, позволяют себе вносить в произведение такие-то и такие-то изменения и исправления, советовать убрать такой-то и такой-то ход в сюжете, отдать предпочтение иному названию. Ты припоминаешь, Маргерит, кто добавил эти два слова „говорит она“, такие дюрасовские по духу, так хорошо сочетающиеся с инфинитивом „разрушать“ на обложке твоего романа и придавшие названию особый ритм? (Предшествующие этому вопросу замечания относительно невыносимых для автора исправлений и изменений, предлагаемых издателем, вдруг превратятся в пророческие, когда мы прочитаем несколько месяцев спустя в прессе недавние заявления М.Д. о Жероме Линдоне.)
Желание рассказать у меня возникло внезапно… И однако же, я неправ, так как, сделав то, что мне так хочется сделать, я тоже в свой черед выкажу свою мелочность, я предстану перед вами как человек язвительный, злобный, обидчивый, ревнивый, завистливый. И потом, если я напишу „я сделал это“, то будет казаться, что я хочу „потянуть одеяло на себя“, то есть приписать себе все заслуги, в то время как на протяжении двадцати лет мы с Жеромом все делали вместе в серии изданий под белыми с синим обложками. Но если я скажу „мы“, то в таком случае поставлю Жерома в неудобное положение перед его излишне чувствительными и обидчивыми авторами. Тем хуже! Но ничего не поделаешь! Одна забавная история, во всяком случае, кажется мне слишком интересной, слишком показательной, чтобы о ней умолчать, сохранить ее в тайне, кроме того, я ее уже рассказывал на моих публичных лекциях, в интервью и вообще в беседах в обществе, когда мне задавали вопросы на сей счет. На этот раз речь идет о моем дорогом Клоде Симоне, который во всем, что касается его произведений, демонстрирует примерно такой же „юмор“ и такое же „безразличие“, как и сама госпожа Дюрас. Вот эта история.
Я преподаю в Нью-Йоркском университете осенью восемьдесят пятого года, и мне звонят из „Пари-Матч“, чтобы известить о присуждении Клоду Симону Нобелевской премии. Я прыгаю от радости. Надо сказать, что международная „карьера“ нашего друга не слишком удачна, так сказать, „тащится в хвосте“ по сравнению с другими, из-за стилистических трудностей, с которыми сталкиваются его переводчики. Но шведская премия наконец-то обеспечит взлет известности Симона, столь давно ожидаемый нами. И в некотором смысле в результате такого решения увенчан венком славы и весь Новый Роман. Журналист из Парижа, выслушав мои восторженные крики, заявляет мне: „Если эта новость и сам факт присуждения премии Симону доставили вам такое удовольствие, вы должны написать статью для нашей газеты“. Я, по своему обыкновению, тотчас пытаюсь „сдать назад“, отступить, уклониться от подобной чести и бормочу, что не умею писать такие статьи, что перо у меня, мол, совсем не бойкое, что мне потребуется какое-то время для обдумывания, что мой стиль письма тяжеловат и что я боюсь оказаться не очень доступным для понимания читателей. Мой парижский корреспондент прерывает мои разглагольствования, являющиеся не чем иным, как уловками и увертками. Он говорит: „Ситуация такова: на страницах нашей газеты должна появиться очень плохая, злобная статья, глупая, несправедливая и оскорбительная для вашего друга. Предотвратить ее появление можно только в том случае, если я очень быстро принесу в редакцию другой текст, подписанный каким-нибудь известным писателем, представителем того же литературного направления“.
Даже если не принимать во внимание связывающие нас с Симоном узы дружбы, само собой разумеется, я совершенно не заинтересован в том, чтобы кому-то было позволено разнести моего коллегу в пух и прах. Я спрашиваю, каков срок подачи статьи. Из Парижа мне отвечают, что я должен буду продиктовать мои пять листочков по телефону в понедельник утром. А дело происходит уже в конце недели. „И речи быть не может о том, — добавляет мой собеседник, — чтобы рассуждать о теории литературы и литературных формах. Никакого теоретизирования! Нужно просто рассказать несколько интересных историй из жизни этого человека, из которых читатель получил бы представление о его характере, его простоте и доступности, его уме, о роли превратностей судьбы и вообще о роли случая в его жизни“. Итак, я провожу весь уикэнд в Сэг-Харборе (в самой дальней точке Лонг-Айленда), в большом сельском доме Тома Бишопа, тоже лопающегося от радости за нашего общего друга. Завершив свой тяжкий труд над статьей (ибо я воспринимаю эту работу точно так же, как воспринимает школьник дополнительное домашнее задание, данное ему в наказание за какие-то прегрешения), я даю мой опус на прочтение Тому, и тот