Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отбыв около двух месяцев следствия в тюрьме, пройдя через серию допросов, Симон был выслан в Печору. Как загнанный, метался там в одиночестве.
«Родная моя! Не выйдете ли Вы за меня замуж? Прошу Вас, тщательно подумайте и взвесьте все „pro“ и „contra“. Прибавьте к „contra“ мою последнюю конфузию и решите сердцем и разумом „да“ или „нет“, — просил он. — Только ради Бога никаких объяснительно-утешительных писем, если „нет“. Прошу Вас телеграфом сообщить Ваше решение и когда Вы сможете приехать в Печору, если „да“.
Сейчас 4 утра. Недавно прошла сильная гроза. Сейчас тишина, хорошо и легко дышится. Посылаю вам стихи одного известного поэта, которые я немного изменил, испортив ритм в угоду послегрозовому настроению:
Там, где берег пустынен и крут,Где дороги кругом стерегут,Поселюсь над рекой тихом доме,как в старинном нечитаном томе…
В этот дом я тебя допущу,Ты заплачешь — и я загрущу,Засмеешься — и я засмеюсь.И с Тобой ничего не боюсь…
Обнимаю Вас, моя родная. Остаюсь навечно вашим другом независимо от вашего „нет“ или „да“. Симон».
То был крик. Другу было скверно. Вместо того чтобы дать телеграмму, пошагала на вокзал, взяла билет до Печоры, дабы он увидел и понял: сердце мое смерзлось и не знает, оживет ли когда-нибудь для любви и семейной жизни. Колюшка из него не уходил.
Я в то время чуть ли не ежемесячно получала предложения выйти замуж. Одинокие мужчины надеялись таким образом спастись от удушья одиночества. И когда из Княж-Погоста приехал просить моей руки гривастый скептик Ф-г, стало ясно, что тоске сдалась сама Ироничность.
Но Симон — не Ф-г, не другие знакомые, милые или не слишком. Он стоял на платформе. У появившейся с деревянным ящиком торговки, в котором рядком стояли баночки с блеклыми северными цветами, он скупил все оптом и преподнес их мне. Посмотрев в глаза, сказал:
— Все-то я понял, моя дорогая. И больше о том говорить не станем. Так тому и быть. А теперь — здравствуйте! Какой же вы молодец, что доставили радость видеть вас!
Дом деревянный. Ветер колотился о расхлябанные ставни, скобки которых не то что скрипели — стонали. В небольшой его комнате висели полки, перегруженные книгами и папками. На стене висел мой портрет, переснятый с маленькой фотографии.
Хозяин дома готовил ужин, чай.
Здесь, в Печоре, ожидал еще один горький «сюрприз». За ужином Симон начал:
— Вы ведь знаете, как мы всегда с Ильей… ну, мягко говоря, схватывались. А сейчас ему худо. Потому прошу вас, будьте с ним помягче.
— Разве он здесь? Тоже арест и ссылка? — поразилась я.
— Именно!
Илья Евсеевич уже стучал в дверь и выговаривал Симону:
— Сидите вдвоем? Чаи распиваете? А я? А меня? Почему не сообщили, каким поездом она приезжает? Симон, я вам больше не верю!
После освобождения, отдав свои пять вольных отпусков второму институту, который он решил закончить, Илья только успел получить диплом, как тут же был вторично арестован и выслан в Печору.
Интеллигентность надо было истребить, как несъедобную для власти материю.
В печорской встрече втроем наличествовал и неутихающий словесный бунт против насилия, и душевное тепло, к которому так одинаково все стремятся. Илья целыми абзацами цитировал Библию. Набрасывали контуры предполагаемого будущего, которого быть не могло… но все же… Предоставив в мое распоряжение комнату Симона, мужчины ушли к Илье. Ветер и стонущие ставни не давали уснуть.
В Микунь меня провожали оба. Одаривали словами, придуманными в ссылочном одиночестве. На вокзале рыскали оперативники. Кто-то опять бежал. Искали. Теми же щупами протыкали наваленный в хопперы антрацит.
Возвратившись в Микунь, я тут же получила телеграмму:
«Не огорчайтесь родная тепла безмолвного оставили больше чем везли молвного остальное что женщина решает сердцем всегда верно обнимаю чудесного моего друга Симон».
В том, как по-язычески мы цепляли тогда боль одного к несчастью другого, была некая тайная тяга к весу, чтобы всей массой противостоять Злу, стаскивающему нас с условных и приблизительных точек опоры.
Мы в письмах возвеличивали друг друга и вырастали при этом сами. Становились друг для друга сестрами, братьями, любимыми, священниками и судьями. Пиететное отношение к страданиям каждого из друзей строило тот особый лад отношений, в котором не было места обману.
Такой вот мы, оттертые от общества особи, отыскали для себя способ жизнеизвлечения. Ухватившись за небо, как-то ходили по земле. Одни — для кое-какой еще жизни, другие — уже в предсмертье.
С крайнего озера, из «Золотой тайги» писал человек, действительно пронесший ко мне любовь через многие годы жизни, которому досталась мученическая доля, — Платон Романович. Тот самый, из прежней ленинградской жизни, с которым мы позже встретились в лагере. После повторного ареста он очутился в особо жестокой ссылке.
«Ну, представь себе: в доме нас живет 9 работяг и одна уборщица. Пока ты в помещении, еще ничего, но как только вышел на двор… Дом наш один. Кругом сопки и тайга. Сам прииск — скопище двадцати-тридцати бараков в трех километрах от нас. Там магазин, школа, почта, приисковые мастерские. Есть река, сейчас занесенная снегом, покрытая льдом. Название очень странное — Юнашино. Раз в месяц привозят кино. Но после рабочего дня и пройденных туда, в тайгу, восьми километров отмеривать еще шесть не всегда хочется. Вот жизнь, в которую меня погрузили».
Платон Романович спрашивал в письмах: «Кто тебе пилит дрова? Кто растапливает печь? Кто носит воду?»
Занося сама над очередным поленом топор, я веселее их колола, потому что заботливые слова вырывались из сердца любящего человека. Свыше посланные в жизнь, влюбленность и любовь друзей держали, как ничто другое.
«Милый, незабываемый друг! Трудно писать, откровенно скажу — плачу. Плачу от той бесконечной радости, которую ты доставляешь своими письмами. Без конца перечитываю строки, которые вселяют жажду жизни, которые именно сейчас так нужны. Друг мой единственный, настоящий, ведь только ты одна понимаешь и знаешь меня, мое сокровенное. Никто, никогда так, как ты, не постигал всего. Я боготворю тебя. Ты — мой кумир, и я стою перед тобой на коленях, благодарю за дружбу, которую ты даришь. Карточка твоя всегда передо мной. И сейчас: встаю ли я или ложусь усталый — улыбка твоя со мной. У карточки всегда цветы, незнакомые, дикие, северные, но по-своему чудесные, с незнакомым ранее ароматом. Мне осталось немного жить… живу надеждой, что мы еще увидимся и мне будет хорошо умирать, после того как я увижу тебя. Живу тобой. Схожу с ума в тоске. Любимая, далекая, родная Тамусенька. Я одинок и останусь таким до конца. Никто, это безусловно, не мог бы мне дать то, что могла бы ты. Молю тебя, хоть редко, но пиши. Твои письма — нектар Божий…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});