Петербургские трущобы. Том 2 - Всеволод Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Иванович тотчас же почел своим священным долгом благородно оскорбиться и осуроветь еще пуще прежнего.
– Что? – шевельнул он бровями. – Что вы изволили выразить? Взятки?.. Да знаете ли, что я вас за это упеку, куда Макар телят не гонял?.. Нет-с, милостивый государь, мы взяток не берем, потому наша служба паче всего благородства требует! И как вы смели сказать мне это?
– Извините-с, бога ради, извините-с! – ловил его руку умоляющий помещик.
Теперь уже из пяток душа его переселилась в кончики ножных пальцев.
– Простите меня, господин капитан! Видит бог, я не желал оскорбить… Я собственно по молодости и по неопытности, по доброте сердечной…
Умоляет его таким образом господин Белкин, а сам думает: «Ну, любезный друг, вконец пропало твое дело! Теперь уже баста! Наслушаешься вдосталь концертов, что разыгрывают старые куранты!..»
– Да-с, это нехорошо, нехорошо, милостивый государь, – внушительно замечал меж тем Иван Иванович, – в другое время я бы вас за это, знаете ли как?.. Но только, собственно, по вашей молодости прощаю вам в первый раз. А то бы я – ни-ни… Боже вас сохрани, избавь и помилуй!
– Готово!.. Все уже сделано! – раздался голос Летучего, который вместе с мнимым прапорщиком показался в зале, неся в руках какие-то письма и бумажонки.
– Это мы возьмем с собою, – пояснил Иван Иванович, пряча их в портфель, – а когда надобность минет, вы все получите обратно.
И вслед за этим все поднялись с мест.
– Не смеем больше беспокоить, – с прежней любезностью поклонился Зеленьков, – очень жаль, что потревожили. Покорнейше прошу уж извинить нас на этом. Но, впрочем, вы будьте вполне покойны, потому, я так полагаю, что важного тут ничего и быть не может – одна только, значит, формальность. Все это токмо для одной безопасности делается. Прощайте, милостивый государь, прощайте, – говорил он, ретируясь к двери, – желаю вам покойной ночи и приятных сновидений.
И через минуту всех этих господ уже не было в квартире.
Господин Белкин вернулся в залу, да так и остался на месте, словно столбняк на него нашел. В голове творился какой-то сумбур. Скверные мысли ползли одна за другой, и бог весть сколько бы времени простоял он в таком положении, если бы вдруг на пороге не показалась горничная.
– Барин! А где же часы-то ваши! Вечером, помнится, в кабинете на столе вы их оставили, а теперь их нет.
– Как нет? Что ты врешь, дура!
– Извольте сами посмотреть. Я весь стол оглядела… и перстня тоже нету!
Господин Белкин направился в кабинет, глянул на стол: точно, ни часов ни золотого перстня не оказывается.
«Что за притча! – подумалось ему. – Куда бы могли они запропаститься?» А сам очень хорошо помнит, что с вечера оставил их на этом самом, обычном для них месте. «Уж не сунули ль эти господа, по нечаянности, в ящик?..»
Хвать – ан в ящике не оказывается ни этих вещей ни серебряного портсигара, который тоже наверно туда был положен.
Он – к бюро, посмотреть, целы ли деньги…
– Господи, да что же это такое!
На восемь тысяч банковых билетов как не бывало! Даже какая-то мелочь лежала, так и ту забрали.
– Телохранители вы наши! – в слезном отчаянии всплеснул руками господин Белкин. – Эй! Люди! Живее! Фрак, белье! Одеваться!.. Извозчика!.. Ряди к обер-полициймейстеру!
И через час уже весь анекдот этот был сообщен им дежурному чиновнику в оберполициймейстерской канцелярии.
Тотчас же началось следствие и розыски по горячим следам.
Прежде всего хватились за дворника и прислугу. Дворник обязан был знать, что никакой обыск без присутствия местной полицейской власти не может быть допущен, и хотя отбояривался незнанием да почтительным страхом, внушенным-де офицерами, однако же ему не так-то легко поверили. Посадили раба божьего в секретную, да еще присовокупили при этом, что найдутся ли, нет ли мошенники, а он во всяком случае в ответе, потому – дворник старый и на местах живалый, стало быть, не может отговариваться незнанием постановлений, прямо касающихся до его обязанностей.
Видит дворник, что одному за все дело претерпеть придется, а за что тут терпеть одному, коли работали все вместе? Его, что называется, захороводили в дело, посулили чуть ли не половину добычи, он же им и подробные сведения о Белкине сообщил, да он же теперь и отдуваться за всех должен, тогда как остальные гуляют себе на воле и пользуются обильными плодами его подвода.
«Нет, ребята, шалите! Попридержись маненько, – решил с досады дворник да при первом же допросе и брякнул всю правду: – Уж коли терпеть, так всем заодно, не чем одному-то задаром!»
И таким образом добрались до главного воротилы остроумного обыска. Иван Иванович Зеленьков, который только что успел обзавестись приятными брючками, форсистыми фрачками и шикозным «пальтом», должен был – увы! – очутиться в Литовском замке, под судом и следствием. Улики все были против него, потому что при обыске в его квартире оказалась часть известных по нумерам билетов Белкина и полный жандармский костюм с эполетами капитанского ранга. Часть билетов с таким же костюмом отыскалась и в месте жительства возлюбленной Луки Летучего. Белкин на очной ставке сразу признал и того и другого. Как тут ни запирайся, а против таких очевидных улик ничего не поделаешь – и судебное решение не могло оттянуться в долгий ящик.
Иван Иванович предвидел эту неизбежную близость. Трусливое сердчишко его сжималось от страха и трепета. Напуганная фантазия, как и во время оно, стала ярко разрисовывать ему торжественную прогулку на фортунке к Смольному затылком, с эффектным спектаклем на эшафоте, и почти ни одной ночи не проходило без того, чтобы несчастному Зеленькову не пригрезился страшный Кирюшка, который растягивает на кобыле его тело белое, привязывает крепкими ремнями руки-ноги его, примеряет на руке плеть ременную, и свистко поигрывает ею в воздухе, разминая свою палачевскую руку, да все приноравливаясь к жгутищу, чтобы оно ловчее пробирало. И слышит Иван Иванович, как собачий сын Кирюшка молодцевато прошелся по эшафоту и зычным покриком подает ему весть: «Берегись! Ожгу!» И замирает и рвется на части слабое сердчишко Ивана Иваныча, и в ужасе просыпается он, и начинает креститься на все стороны и молить бога отвести от его спины эту беду неминучую.
Совсем исхудал даже бедняга от своей кручинной, занозистой думы. Не страшит его нимало самый процесс прогулки на Конную площадь, ни всенародная выставка на черном эшафоте, на позор всему люду доброму, а пуще всего страшит эта проклятая плеть ременная, и от нее-то думает увернуться Иван Иванович.
А в тюрьме уже носятся положительные сведения, что, может, всего-то через несколько месяцев по всей России отменят навеки наказание телесное, так что уже ни за какую провинность, ниже за самое святотатство с душегубством, не станут полосовать плетьми спину человеческую. И ждут не дождутся арестанты этого благодатного времени, и молят бога, чтобы поскорее принес им государский указ этот праздник светлый.
В тюрьме необыкновенно быстро распространяются все новости административные и законодательные; все, что хоть сколько-нибудь касается арестанта, его жизни и его судьбы, с величайшим участием и живым интересом принимается и комментируется за этими крепкими каменными стенами. Это их насущные и сердечные вопросы. Несколько месяцев, если даже не гораздо более года, которые предшествовали обнародованию указа об отмене телесных наказаний, были в среде заключенников самым горячим временем. Тут их интересовала каждая малейшая новость, касавшаяся до этого указа и долетавшая к ним при посредстве чрезрешеточных тюремных свиданий. Почти каждая неделя приносила им нечто новое, и эти отрадные слухи все более и более облекались в достоверность несомненно грядущего факта.
Ивану Ивановичу только и мечталось о том, как бы дотянуть свое тюремное пребывание до этого благодатного времени, как бы отсрочить судебный приговор до обнародования указа. Средство было в его руках, и средство это представляло общую и обычную систему всех уголовных арестантов, которою они пользовались в прежние времена, дабы отсрочить себе страшное наказание. Система эта известна. Чуть увидит, бывало, арестант, что дело его приходит к концу и что, стало быть, наступает страшный день расправы, он шел и открывал про себя какое-нибудь новое, еще неизвестное властям преступление, часто даже взводя голый поклеп на собственную свою голову. По этому новому, добровольному открытию возникало новое следствие, и старое решение откладывалось для того, чтобы последовать потом уже по совокупности преступлений. Кончалось новое следствие, арестант объявлял себя виновным в третьем преступлении и наводил на его следы. После третьего следовало четвертое, и так далее – дело затягивалось на несколько лет, а когда уже больше нечего было открыть, ни клепать на себя, арестант решался тут же, в тюрьме, на какой-нибудь уголовный поступок, вроде того, чтобы взять да поранить ножом или зашибить до смерти ни в чем не повинного товарища, броситься на приставника, или норовит сорвать эполеты офицеру, оскорбить смотрителя или вообще сделать что-нибудь такое, за что опять подвергли бы его новому суду и следствию. На такие насильственные преступления и поклепы на собственную личность побуждало единственно лишь чувство страха перед Кирюшкиной плетью.