Мельмот скиталец - Чарлз Метьюрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она поползла за ним на коленях, держа в руках несчастную девочку, чей пискливый крик и исхудалое тельце взывали о помощи, прося вызволить ее из стен тюрьмы, в которой она обречена была прозябать с самого рождения.
Отца Иосифа мольба эта растрогала, и он готов был долго целовать несчастное дитя и читать над ним молитвы, но колокол зазвонил снова, и, спеша уйти, он успел только воскликнуть:
- Дочь моя, да хранит тебя господь!
- Да хранит меня господь, - прошептала Исидора, прижимая малютку к груди.
Колокол прозвонил еще раз, и Исидора знала, что час испытаний настал.
Глава XXXVII
Не страшись изнеможенья,
Лет согбенных маеты,
Жгучих мук без облегченья
И последней немоты.
Мейсон {1}
На первом допросе Исидоры предусмотрительно соблюдались те формальности, которыми, как известно, всегда сопровождаются действия этого судилища. Второй и третий были столь же строгими, обстоятельными и бесплодными, и Святая Инквизиция начала уже понимать, что ее высшие должностные лица бессильны перед находящейся перед ними необыкновенною узницей: соединяя в себе крайнее простосердечие с истинным величием души, она признавалась во всем, что могло служить к ее осуждению, однако с искусством, превосходившим все те изощренные приемы, к которым прибегала Инквизиция, отводила все вопросы, имевшие отношение к Мельмоту.
Во время первого допроса судьи вскользь упомянули о пытке. Исидора, в которой, казалось, пробудились ее свободолюбивая натура и воспитанное самой природой чувство собственного достоинства, в ответ только улыбнулась. Заметив совсем особое выражение ее лица, один из инквизиторов шепнул об этом другому, и к разговору о пытке больше не возвращались.
Прошло немало времени, прежде чем состоялся второй допрос, а потом третий, однако заметно было, что с каждым разом допросы эти становились все менее суровыми, а отношение к узнице - все более снисходительным. Юность ее, красота, неподдельная искренность и в поступках ее и в словах, которые при этих исключительных обостоятельствах сказались с особою силой, трогательный облик ее, когда она появлялась перед ними всякий раз с ребенком на руках, когда тот жалобно пищал, а ей приходилось наклоняться вперед, чтобы услышать вопросы, которые ей задавали, и на них ответить, - все это не могло оставить равнодушными даже этих людей, не привыкших поддаваться каким бы то ни было впечатлениям, идущим из внешнего мира. В этой прелестной и глубоко несчастной женщине поразительны были кротость и послушание, раскаяние в содеянном грехе и готовность принять страдание; ее мучило горе, которое она причинила родителям и ее собственное; все это не могло не растрогать даже черствые сердца инквизиторов.
После нескольких допросов, на которых от узницы им так и не удалось ничего добиться, один глубокий знаток той анатомии, что умеет искусно расчленять человеческие души, шепнул инквизитору что-то по поводу ребенка, которого она держала на руках.
- Она не испугалась и дыбы, - был ответ.
- Тогда испробуйте _эту дыбу_, - посоветовал говоривший.
По соблюдении всех надлежащих формальностей Исидоре зачли приговор. Как подозреваемую в ереси, ее присуждали к пожизненному заключению в тюрьме Инквизиции; ребенок должен был быть у нее отнят и отдан в монастырь для того, чтобы...
На этом месте чтение приговора прервалось: несчастная мать, испустив душераздирающий крик, такой, каких в этих стенах не исторгали даже под пыткой, упала без чувств на пол. Когда ее привели в себя, ничто уже - ни уважение к месту, где она находилась, ни к судьям, ни страх перед ними - не могло остановить ее дикой исступленной мольбы, исполненной такой неистовой силы, что для нее самой выкрики эти звучали уже не как просьбы, а как приказания, - чтобы последняя часть приговора была отменена: вечное одиночество, годы жизни, которые ей суждено провести в вечной тьме, все это, казалось, нисколько ее не страшило и не печалило, но она рыдала, взывая к ним в бреду, моля не разлучать ее с ребенком.
Судьи выслушали ее не дрогнув и в глубоком молчании. Когда она увидела, что все кончено, она поднялась с полу, словно освобождаясь от мук перенесенного унижения, и в облике ее появилось даже какое-то достоинство, когда спокойным и переменившимся голосом она потребовала, чтобы у нее не отнимали ребенка до следующего утра. Теперь она настолько владела собой, что могла уже чем-то подкрепить свою просьбу: она сказала, что дитя может погибнуть, если его с такой поспешностью отнимут от груди. Судьи согласились исполнить эту просьбу, и она была отведена обратно в камеру.
* * * * * *
Время истекло. Надзиратель, приносивший ей еду, ушел, не сказав ни слова; ничего не сказала и она. Около полуночи дверь отперли, и на пороге появилось двое людей, одетых, как тюремщики. Сначала они медлили, как вестники возле шатра Ахиллеса {2}, а потом, подобно им, заставили себя войти. У людей этих были мрачные и мертвенно-бледные лица; фигуры их выглядели застывшими и словно изваянными из камня, движения - механическими, как у автоматов. И, однако, люди эти были растроганы. Тусклый свет плошки едва позволял разглядеть соломенный тюфяк, на котором сидела узница, но ярко-красное пламя факела ярко и широко озарило дверной свод, под которым появились обе эти фигуры. Они подошли к ней одновременно, и даже шаги их как будто повиновались чьей-то посторонней силе, а произнесенные обоими слова, казалось, были изречены одними и теми же устами.
- - Отдайте нам ребенка, - сказали они.
- Берите, - ответил им хриплый, глухой и какой-то неестественный голос.
Вошедшие оглядели углы и стены; казалось, они не знают, как и где им надлежит искать в камерах Инквизиции человеческое дитя. Узница все это время сидела недвижно и не проронила ни слова. Поиски их продолжались недолго: камера была очень мала, и в ней почти ничего не было. Когда наконец они закончили ее осмотр, узница со странным неестественным смехом вскричала:
- Где же еще можно искать дитя, как не на материнской груди? Вот... вот она... берите ее... берите! О, до чего же вы были глупы, что искали мое дитя где-то в другом месте! Теперь она ваша! - крикнула она голосом, от которого служители похолодели. - Возьмите ее, возьмите ее от меня!
Служители Инквизиции подошли к ней, и механические движения их словно замерли, когда Исидора протянула им мертвое тельце своей дочери. Вкруг горла несчастного ребенка, рожденного среди мук и вскормленного в тюрьме, шла какая-то черная полоска, и служители не преминули доложить об этом необычайном обстоятельстве Святой Инквизиции. Одни из инквизиторов решили, что это печать дьявола, которой дитя это было отмечено с самого рождения, другие - что это след руки доведенной до отчаяния матери.
Было решено, что узница через двадцать четыре часа предстанет перед судом и ответит, отчего умер ребенок.
* * * * * *
Но не прошло и половины этого времени, как ее коснулась рука более властная, чем рука Инквизиции; рука эта поначалу будто грозила ей, но на самом деле была протянута, чтобы ее спасти, и перед ее прикосновением все неприступные стены и засовы грозной Инквизиции были столь же ничтожны, как все те сооружения, которые где-нибудь в углу сплел паук. Исидора умирала от недуга, который хоть и не значится ни в каких списках, равно смертелен, - от разбитого сердца.
Когда инквизиторы наконец убедились, что пыткою - как телесной, так и душевной - от нее ничего не добиться, они дали ей спокойно умереть и даже удовлетворили ее последнюю просьбу - позволили отцу Иосифу ее посетить.
* * * * * *
Была полночь, но приближения ее нельзя было ощутить в местах, где день и ночь, по сути дела, ничем не отличаются друг от друга. Тусклое мерцанье плошки сменило слабую и едва пробивавшуюся туда полоску света.
Умирающая лежала на своей жалкой постели: возле нее сидел заботливый священник; если его присутствие все равно не могло облагородить эту сцену, оно, во всяком случае, смягчало ее, окрашивая ее человеческим теплом.
* * * * * *
- Отец мой, - сказала умирающая Исидора, - вы сказали мне, что я прощена.
- Да, дочь моя, - ответил священник, - ты убедила меня в том, что ты неповинна в смерти девочки.
- Я никак не могла быть виновницей ее смерти, - сказала Исидора, приподнимаясь на своем соломенном тюфяке, - одно только сознание того, что она существует, давало мне силу жить даже здесь, в тюрьме. Скажите, святой отец, могло ли дитя мое выжить, если, едва только оно начало дышать, его заживо похоронили вместе со мной в этих ужасных стенах? Даже то молоко, которым кормила его моя грудь, пропало у меня, как только мне прочли приговор. Всю ночь она стонала, к утру стоны сделались слабее, и я была этому рада, наконец они прекратились совсем, и это было для меня великим счастьем!
Но при упоминании об этом страшном счастье она расплакалась.
- Дочь моя, а свободно ли твое сердце от этих ужасных и гибельных уз, которые принесли ему в этой жизни горе, а в жизни грядущей несут погибель?