Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах. - Евфросиния Керсновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куда бы я ни смотрела, взгляд мой как магнитом притягивала та тощая женщина, которая была ближе всего от меня: отталкивающая: не старая и не молодая, не худая и не толстая, не седая, а какая-то полинявшая, бесцветная, как выгоревшее мочало. Унылый нос опускался к бесцветной, чуть выпяченной губе. Если бы скульптор или художник-импрессионист искал натуру, чтобы воплотить Бездушное Равнодушие, лучшего бы не нашел.
Перед ней лежал большой ворох писем, преимущественно треугольных, без марок, написанных часто на обрывках газет — потертые, измятые, размытые треугольники полевой почты… Живы ли еще те, кто их писал? Или, быть может, это последнее письмо того, кто отдал свою жизнь, защищая в том числе и вот эту ко всему равнодушную серую женщину? От нее зависит, прижмет ли мать к сердцу этот лоскут газеты или так никогда и не узнает ласку своего сына, излитую в неуклюжих словах — последних словах, обращенных к матери.
Но что это? Женщина даже не развернула этот треугольничек полевой почты! Она его просто разорвала и бросила в корзину… За ним — другой, третий… Затем, опять же не глядя, положила одно письмо в стопку. Потом снова два-три в корзину. И все это — не читая их, даже не разворачивая!
Это не цензура. Даже не самая строгая цензура! Это Слепой Случай, олицетворяемый бесцветной фигурой Тупого Равнодушия!
Я почувствовала, что больше не могу, теряю контроль над собой: комок отвращения подкатил к самому горлу. В кончиках пальцев началось легкое покалывание, холодный озноб прошел по спине к затылку. Казалось, волосы зашевелились, в глазах потемнело, и я скорее почувствовала, чем поняла, что это и есть та «последняя унция», которую я не в силах вынести…
— Ну вот и я! — послышался голос следователя. — Пошли!
Совершенно машинально я встала и пошла в двери. Нервы не выдержали. Я шла, шатаясь как пьяная, в голове была какая-то неразбериха, и понимала я лишь одно: так больше нельзя, я не хочу этого видеть! Довольно, хватит с меня! Люди, миллионы людей лишены всего. Их не рвут раскаленными клещами кровожадные палачи, но их медленно душат бесцветные, равнодушные, глухие ко всему призраки. Не могу больше! Довольно!
Единственное, чего я хотела в ту минуту, — умереть. Смерть, только смерть может избавить от этого кошмара без конца!
Дверь. За нею крошечный тамбур. Из него направо дверь к заместителю следователя, налево кабинет следователя. Я резко толкнула дверь кабинета, шагнула вперед и отпрянула: дверь ударилась об стену и, отскочив, стукнула меня по лбу.
Все, что произошло потом, так и осталось для меня неясным… Я никак не могу себя представить в роли карманного вора. Хорошо помню лишь, что следователь подался вперед и, протянув руку через мою голову, вновь открыл дверь. В это мгновение пола кителя поднялась, и я увидела в кобуре на поясе маленький пистолет. Кобура была расстегнута, рукоять пистолета была подле самой моей руки — правда, левой…
Как это получилось, что я двумя пальцами, как пинцетом, неслышно выхватила этот пистолет, переложила его в правую руку, а оттуда — в карман, и по сегодняшний день для меня загадка. Тут на атавизм ссылаться, как я это охотно делаю, нельзя: карманников у нас в роду не было.
Говорят, что самоубийце удается осуществить свой замысел даже тогда, когда, казалось бы, он невозможен. Это и дало повод поверью, что совершить грех черт помогает. Что ж, в этом нет ничего невероятного. В таком учреждении, как третий отдел, присутствие Бога не ощущается, а значит… Одним словом, тот ангел-хранитель, которому, по уверению мамы, она меня ежедневно поручала, просто-напросто зазевался.
А я, что я чувствовала? Что думала?
Ничего. Или почти ничего. Кругом, да и во мне самой, образовалась какая-то пустота и почти безразличие. Единственное, что осталось в моем сознании, — это уверенность, что не будет больше ни всех видов тюрем, на земле и под землей; не будет необходимости отвечать на вопросы, которые я почему-то мысленно отождествляла со щупальцами какого-то спрута, копающегося в моих внутренностях; и — в данную минуту это показалось мне самым главным — не будет того тупого равнодушия, которое уничтожает треугольнички полевой почты, те треугольнички, которых напрасно ждут матери…
Что для этого нужно сделать? О, так мало! Я даже не скрывала того, что делаю. Вынув из кармана пистолет, мельком осмотрела его. Дома я любила возиться с оружием, но действительно хорошо была знакома с барабанными револьверами: надежный работяга Наган, нарядный Смит и Вессон, старичок Кольт… Из пистолетов знакома была только с браунингом, но тут разобралась мгновенно. Отодвинула предохранитель и на мгновение задумалась: куда лучше — в висок, в рот или в подключичную впадинку? Последнее казалось самым надежным, учитывая малый калибр. Кость пуля может и не пробить, но уж сонную артерию разорвет наверняка.
Все это заняло секунду-две, не больше. Размышляя, я бросила беглый взгляд на следователя. Он обмакнул перо в чернила и что-то просматривал в бумагах, лежащих перед ним.
Мне показалось, что я смотрю на него со стороны. Стало даже смешно: вот в глупое положение попадет Борис-Голубые яйца! В его кабинете! Из его пистолета! Ха!
Что заставило меня глянуть в окно? Не знаю, просто как-то механически, уже подымая руку и держа палец на гашетке, я скользнула взглядом со стола на окно и…
Все как-то сразу изменилось. Будто в темноте, с которой глаза уже хорошо освоились, вдруг вспыхнул свет. Окно было открыто настежь. Решеток в нем не было, так как оно выходило в отстойник — дворик между двух вахт. Кабинет следователя был не на нижнем, полуподвальном этаже, а как бы на антресолях. Из окна не было видно ни здания, ни забора — ничего напоминающего тюрьму. Перед окном проходили телеграфные провода, и чуть ниже колебалась ветка тополя, серебристого тополя с еще молодыми, нарядными листочками: с одной стороны точно покрытыми лаком, с другой — мягкой, нежной, белой замшей. Небо голубое, каким оно бывает в начале лета, и по нему плывут белые облака, как паруса, надутые ветром. И, как было всегда и как всегда будет, — пара ласточек, чье гнездо, очевидно, находилось где-то поблизости, занимались своим радостным трудом: суетились, нося мошек своим птенцам, и лишь изредка усаживались на провода, будто чтобы обсудить вопросы воспитания птенцов.
Это и было чудо — красота настоящая, вечная! И — простая. Небо. Облака. Ветка — зеленая, свежая. Ласточки. И все это — будет. А меня… не будет? О нет! Еще буду!
Я буду стоять, обхватив руками ствол дерева, чуть вздрагивающего от прикосновения ласкового ветерка или от теплоты солнечного луча. Может, это будет не серебристый тополь, а дуб, липа или бук. И небо будет, и тучи. Может, пламенеющие в лучах заката или грозные, черные, вспыхивающие от змеек-молний. А птицы? Сколько их, вольных, быстрых, полных заботы о птенцах, о будущем! Для них и для меня оно будет. Будет!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});