Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погоня за быстрой наживой захватила все слои общества. Обороты шли, да какие! Любые комбинации годились, лишь бы был барыш. Спекулировали все, от банкира и промышленника до мелкого фарцовщика на черном рынке. Некоторые вызывались даже охранять добро скрывавшихся евреев, не забывая извлекать из этого свою выгоду. Одна молодая хорошенькая актриса — красивые ножки без головы — интересовалась как-то у завсегдатаев «Флоры», не поможет ли ей кто-нибудь достать несколько тысяч пар лыж. Какой-то студент отыскивал фотопленку. Иоанович сделал состояние на металлоломе. Розовая эссенция или аммиак тоннами, растительное масло литрами — все продавалось и все покупалось в самых немыслимых местах.
Тайной окутан путь и Андре Н., русского еврея-коммуниста, снабженца Интернациональных бригад, женившегося на немецкой еврейке. Когда я познакомилась с ним после освобождения, он процветал. Видно, ему любой режим нипочем. Одна русская массажистка приносила Гурджиеву, этому великому реформатору человечества, масло и яйца, и он как-то заметил: «Не много же вы на этом заработаете, поставлять девочек куда выгоднее», — слова «великого мага» показались ей настолько отвратительными, что она не стала больше носить ему масло. «Веселый Париж» расшатал немецкую дисциплину, и солдаты падали в объятья проституток или воровской малины. Между тем честные граждане, просто честные, не герои, уже затягивали пояса потуже, хотя военные марши немцев все еще ходили слушать с удовольствием.
Однако вернемся немного назад, в августовский переходный период. В госпитале Валь-де-Грае, куда перевели нескольких моих раненых и куда я ездила их навещать, лежали и британские солдаты. Приятно было видеть, что не у всех короткая память. В палатах, где лечились англичане, толпились посетители; некоторые не знали ни слова по-английски и только неловко переминались с ноги на ногу возле коек, держа в руке подарки: цветы или конфеты, приветливо улыбаясь. Чисто выбритые британцы казались олицетворением отрадного спокойствия; их нимало не тревожила собственная судьба, поскольку они были уверены в непобедимости Великобритании.
Побывала я и в госпитале Вильмена, где лежал сержант Анри. Он пошел на поправку и настаивал, чтобы я поторопилась выполнить свое обещание и помогла ему бежать вместе с его новым приятелем, сельским кюре. Побеги из госпиталей участились, так что немцы усилили охрану. Каждый раз, приходя к Анри, я приносила что-нибудь из одежды, выпрошенной у друзей: туфли, рубашку, брюки, куртку, белье, носки… все — легко сказать! — в двух экземплярах. Рана сержанта еще не совсем затянулась, но он решил попытать счастья. В назначенный день, когда стемнело, я дожидалась их в определенном месте, возле глухого забора госпиталя. Сначала над стеной показалась голова кюре, я подала знак, что часовой далеко, и он спрыгнул, — весьма недурно для человека, привыкшего к сутане. Потом, с большим трудом, на стену вскарабкался сержант с изувеченной ногой. Рука об руку, мы продефилировали с хромоногим Анри перед часовым (оправданием подобной браваде может служить только наша юность) и зашли выпить по стаканчику в бистро напротив госпиталя. Потом я проводила их обоих на вокзал и ждала, пока не убедилась, что им удалось сесть в переполненный поезд на Тур. Здесь наши дороги разошлись навсегда. Пересилил ли Анри свое отвращение к немцам, поступив, как многие молодые французы, работать на петеновские предприятия? Или пошел воевать с коммунизмом под гитлеровскими знаменами? А может, примкнул к Сопротивлению? Или стал партизаном?
Мне это неизвестно, однако берусь утверждать, что, какое бы решение ни принял этот человек, оно было продиктовано его представлением о долге. У меня же от Анри осталось одно письмо, похожее на многие другие; он написал его через два дня после того, как я покинула госпиталь. По письму видно, что он был очень молод и прост, что он несколько драматизировал несправедливое, с его точки зрения, отношение ко мне своих соотечественников. Чувствуется в письме и то смятение, которым были охвачены многие, не он один:
«Уважаемая госпожа!
Я вкладываю в это обращение не только всю свою привязанность и признательность, но и всю свою боль и весь свой стыд. Привязанность простого француза к великой француженке и признательность раненого от имени всех раненых. Прошу вас, не судите о Франции по тому, как она к вам отнеслась, по тому, что происходит сегодня. Это вовсе не Франция, а результат двадцати лет политиканства, классовой борьбы и вранья. Франция — это совсем другое: она в истории, в прошлом и в сердцах немногих французов. Разрешите принести вам извинения за недостойное поведение моих сограждан от имени тех, кто на самом деле представляет Францию».
Сержант Анри отчасти преувеличивал, в пылу возмущения, мои личные невзгоды. В действительности Франция ничего плохого мне не сделала и ничем не была мне обязана (кроме, разве что, жалования капрала да демобилизационной премии). Я ведь, как обычно, просто делала то, что считала нужным, для собственного удовлетворения и чтобы не чувствовать себя зависимой ни от общества, ни от событий.
Госпиталь, эпизод в моей бурной жизни, уже отходил в прошлое: Филлью отправился исцелять «венериков», как он сам выражался; героическая Мариэтта, наряженная в костюм маркиза, продавала сигареты клиентам, вновь заполнившим «Мулен Руж», и только Элен, та медсестра, что первой дружелюбно отнеслась ко мне в мае 1940-го, вернувшись теперь на свою громадную виллу, продолжала поддерживать со мной отношения.
Материальное положение мое становилось тревожным, и я стала подумывать, уж не придется ли мне работать консьержкой… Конечно, муравьи с полным правом упрекают стрекоз в беззаботности, но, по счастью, время от времени небеса проявляют к легкокрылым снисходительность. Я шагала к бульвару Сен-Мишель, зажав в руке последнюю стофранковую бумажку и говоря себе, что хранить ее на черный день не имеет смысла. Открылась закусочная «Перигурдин», и я преисполнилась решимости хоть на день забыть о бутербродах в кредит. Я заказала трюфели, печенные в золе, и выдержанный арманьяк; сдачу оставила официанту и вернулась на улицу Сен-Пер в состоянии легкой эйфории и в буквальном смысле без гроша в кармане. Дома меня поджидала консьержка: «К вам заходил какой-то господин. Говорит, из Брюсселя, завтра он уезжает. Вот, оставил записку». Почерк незнакомый, меня просят срочно зайти в «Отель де Кастий» на улице Камбон. Я пошла, разумеется, пешком: метро работало, но о билете и речи не могло быть. Я надеялась услышать что-то новое о муже, но вместо этого на меня пролился золотой дождь. Дирекции известно, сообщил мне посланный заводом Марли инженер, что Святославу удалось перебраться в Англию, но его — дабы избежать осложнений — внесли в списки пропавших без вести. И зарплату мужа, в полном объеме, будут выплачивать до конца войны мне; а пока он привез задолженность за прошедшие месяцы. Пряча в сумочку спасительные деньги, я благодарила Господа, господина Марли и его посланника. Я абсолютно убеждена, что жизнь полна чудес, только заметны они лишь тем, кто в них верит. К примеру, официанты кафе на Сен-Жермен-де-Пре наверняка не узрели никакого чуда в том, что я вернула им долг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});