Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прохор опустил взлохмаченную голову, и Протасову показалось, что из глаз говорившего закапали в тарелку слезы. Но вот лицо вскинуто, брови нахмурены резче, слова летят с решимостью.
– Я преступник! – крикнул он и нервно покосился назад, через плечо, точно ожидая удара в спину. – Да, я преступник. Не пугайтесь и не удивляйтесь.
Но все были удивлены, а Нина испугана. Брови ее исковеркались страхом.
– Я не хочу быть вашим прокурором. Мы все равны, потому что вы тоже преступники, как и каждый живущий в этом мире человек. Я с вами говорю на этот раз как равный.
– Верно, верно! – вдруг заорал фистулой пьяненький Иннокентий Филатыч. – Правда и святость поравнять людей не могут. Грех всех равняет. Все мы греховодники! Все в одной грязи, значит – равные...
На крикуна зашипели, застучали ножами. Нина раздельно сказала через стол:
– Прохор! Прошу тебя переменить тему.
– И вообще, господа, надо выбрать председателя.
– Ваше превосходительство! Просим... Просим...
– Кхо!.. кхо... кхо. Благодарю... – подавившись рюмкой коньяку, забодал генерал охмелевшей головой. – Прохор Петрович!.. Прошу вас... Продолжайте в том же духе...
Прохор уперся в край стола, раскачнулся, напрягая мысль, и снова оседлал слова, как бешеную лошадь:
– Я сказал – все мы преступники. И это истина. Это утверждает не философ-лицемер, не моралист-потатчик, а я – преступник из преступников.
«Вали, вали, кайся. Очень хорошо!» – вдруг услышал Прохор внутренний свой голос, похожий на голос старца Назария, и уши его вспыхнули.
– Да, я преступник. Бывают, милостивые государи, разного рода преступления. Но убийство человека есть преступление тягчайшее. Однако, господа, иное преступление иного субъекта может быть объяснено, понято и потому оправдано... Да, оправдано, хотя бы внутри собственного сознания так называемого преступника. А оправданное преступление уже не есть преступление по существу; оно не более как логический поступок, продиктованный неотвратимыми обстоятельствами жизни. Но, господа, тень этого поступка может омрачить душу совершившего его. Ежели душа потрясена, то эта проклятая тень воспоминаний может разрушить душу, довести человека до безумия. Да, милостивые государи, это так... До безу-ми-я...
Прохор Петрович поник головой, накрепко зажмурился, приложил ладонь ко лбу и сдавил сильными пальцами виски.
– Но, господа, – вновь выпрямляясь, сказал он, – тот человек, которого воспоминания о смелом факте могут довести до безумия, не есть человек. Это не более как получеловек; это, простите, слякоть. А слякоть никогда не в силах совершить поступка, имя которому на лживом языке людей есть преступление. Значит, лишь удел сильного совершать большие преступления. А так как я преступник... («Так, так, вали, кайся до конца, кайся», – подзуживал Прохора все тот же голос.) Так как я преступник крупного масштаба, то я вправе считать себя человеком огромной силы воли...
– Пардон, пардон, – постучал в стол перстнем председательствующий и на два смысла улыбнулся. – О каком своем преступлении вы изволите говорить?.. Смею спросить, что это за преступление?
– Он пьян, он пьян, – зашептались, заехидничали гости. Но Прохор был трезв, лишь качалась душа его.
– Прохор! Кончай речь. Пей за здоровье гостей. Урра! – закричала переставшая владеть собой Нина.
– Урра! Кончайте речь... Вы утомлены. Кончайте!..
Бледный, пожелтевший, как слоновая кость, Прохор провел по лбу холодными пальцами, вильнул взглядом в сторону Ильи Сохатых, сосредоточенно ковырявшего в зубах вилкой, и шумно передохнул. Ноги его дрожали.
– Итак, какое же ваше преступление? – повторил свой вопрос генерал, и поднятые на Прохора глаза его сложились в две узкие щелки.
«Ну что же ты? Кайся во всем, кайся!..» – приказывал Прохору внутренний голос.
– Первое мое большое преступление, если угодно вашему превосходительству, – это... это... – И смутившийся Прохор, будто испугавшись ответственности за свои слова, вдруг замялся. В его мыслях молниеносно промелькнули – ночь, выстрел, Анфиса у окна... Всех близких Прохора охватила оторопь. Кровь бросилась Нине в голову, Нина силилась вскрикнуть, кинуться к мужу, но ее поразило тяжелое окаменение. Лицо Прохора покрылось мраком. Настроение всего зала стало напряженным до отказа.
– Первое мое преступление, – ударил в тугую тишину железный голос, – первое мое преступление есть то, что я, ничтожный человечишка, недоучка, разрушил мир тайги, перевернул тайгу вверх корнями, внедрил в стоячее болото деятельную жизнь. С выражения ненависти такому болотному миру я и начал свою речь.
И сразу, точно рухнувшая гора пронеслась по косогору мимо, напряженное настроение оборвалось. Нина вдруг весело улыбнулась, первая забила в ладоши, ее подхватил весь зал.
– Ах, сукин сын, до чего он ловко!.. – простодушно вырвалось у Иннокентия Филатыча. Он полез было целоваться к Прохору, но был схвачен за фалды сразу четырьмя руками.
– Я ненавижу мир, и мир, то есть болото, спячка, взаимно ненавидит меня. Ну и наплевать! – Эти резкие, неуемные слова, срываясь с его губ, звучали презрительно. – Темные души, считающие себя светлыми маяками мира, не понимают моей конечной, поставленной пред собой задачи. Они не знают и не могут знать, куда я приду.
Сидевшие в разных концах стола Протасов и Нина при этих словах переглянулись и неприятно поежились. А Прохору снова почудилось: за спиной его кто-то топчется, дышит огнем и смрадом... Но за спиной было пусто, за спиной была стена. Прохор быстро нащупал в жилетном кармане порошок кокаина и – в ноздри. Затем стал продолжать:
– Обольщенные разными допотопными моральками, эти коптящие небо маяки мешают мне развернуться во всю мочь, ненавидят дела мои, ненавидят меня самого, как носителя темной силы и сплошного мракобесия. (Теперь переглянулись трое: Протасов, Нина, священник.) Я прекрасно помню слова моего милого Андрея Андреича Протасова, которого я не могу не считать выдающимся инженером и организатором. Протасов в споре сказал мне: «Ваш ум больше, чем сила его суждения». То есть, что практический ум мой гениален, но не вполне развит. Я тогда ответил ему, что гениальный практик и гениальный мечтатель – это два медведя в одной берлоге, это два врага. И когда обе столь разные по природе гениальности, упаси Боже, совместятся в одном человеке, душа такого человека, как коленкоровый лоскут, с треском раздерется пополам...
– Простите! – крикнул Протасов. – Я не согласен с этим!..
– Милый Андрей Андреич! Вы не согласны? Так позвольте сказать вам: разбойник Громов всегда шел наперекор тому, с чем согласны люди. И это, может быть, мое второе преступление...
– Прохор!!! – из каких-то туманов, из всхлипов метели тускло вскричала Синильга, Анфиса иль Нина. И резко: – Прохор, сядь!!
Прохор Петрович вздрогнул, качнулся, вдруг как-то ослаб. В ушах, в голове гудели трезвоны. Посунулся носом вперед, затем – затылком назад, широко распахнул глаза в мир. Ему показалась сумятица. Чистое поле, не стол, а дорога, уходящая вдаль, все уже, все уже. И там, вдалеке – Анфиса с чайной розой у платья. «Сгинь!» – пришлепнул он ладонью в столешницу, и дорога пропала. Опять белый стол, цветы, вина, звериные хари. Щадя Нину, Прохор хотел оборвать свою речь, но уже не мог осадить свои вскипевшие мысли. Прохор сказал:
– Например, жена моя Нина Яковлевна, блистая всеми добродетелями неба, берется за практическую деятельность. И я предсказываю, что очень скоро обратятся в нуль сначала все ее капиталы, а потом и все дела ее. Я не желаю укорять ее, я только ей напоминаю, что нельзя служить одновременно и Богу и мамоне, с чем, конечно, не могут не согласиться и духовные лица, присутствующие здесь. Ангел не в силах стать чертом, и черт не может обратиться в ангела. Еще труднее представить себе ангелочерта, вопреки желанию Нины видеть во мне такое немыслимое, такое противоестественное сочетание.
Последние фразы Прохор Петрович промямлил невнятно, вспотычку. Он говорил об этом, а думал о том, о чем-то... совсем о другом... Шепоты трав и лесов все тише и тише. Наступило большое молчание. Вдруг Прохор, как бы внезапно взбесившись, сразу взорвал тишину:
– Я дьявол! Я сатана!
И, приподняв хрустальный графин, ударил им в стол. Хрусталь звякнул и – вдребезги. Общий вздрог, крики, лес зашумел, покрытая снегом поляна вскоробилась, и там, на краю, воздвигала себя семиэтажная башня величия. Башня качалась, как голенастая под ветром сосна, колыхалась поляна, колыхался весь мир, и Прохор Петрович, чтоб не потерять равновесия, схватился за стол.
– Вы видите башню? («Сядьте, пожалуйста, сядьте», – кто-то тащил его за полы вниз.) Не бойтесь, враги мои... Прохор Громов действительно черт. Я черт! Не чертенок, а сильный черт, с когтями, рожищами и хвостом обезьяны. (Тут Прохор Петрович вскинул дрожащие руки и страшно взлохматился.) Во мне дух сатаны, самого сатаны!.. И смею заверить, что дух сатаны во мне силен, как чесночный запах. Он во мне неистребим, его не могли выжечь из моего сердца ни молитвы пустынников, ни мои собственные стоны в минуты душевной слабости.